Цветы и тернии философии


Rüdiger Safranski. Schopenhauer und die wilden Jahre der Philosophie. Carl Hanser Verlag, München – Wien 1982.
Rüdiger Safranski. Ein Meister aus Deutschland. Heidegger und seine Zeit. Carl Hanser Verlag 1994.
Rüdiger Sаfranski. Nietzsche, Biographie seines Denkens. Carl Hanser Verlag 2000.
(Рюдигер Зафранский. Шопенгауэр и дикие годы философии. Мюнхен – Вена 1982. Р. Зафранский. Учитель из Германии. Хайдеггер и его время. 1994. Р. Зафранский. Ницше, биография мысли. 2000).


Cозвездие гениев на пятачке нескольких немецких княжеств и в музыкальной Вене первых десятилетий XIX века может напомнить разве только Афины V века до нашей эры. Между 1800 и 1820 годами Гёте выпускает в свет первую часть «Фауста», «Избирательное сродство» и «Западно-восточный диван»; ещё живы Гердер и Шиллер; Гёльдерлин, которому остается жить лишь несколько светлых лет, работает над «Эмпедоклом» и публикует последние стихотворения; умирающий от чахотки Новалис дописывает первую часть «Генриха фон Офтердингена», романа о Голубом цветке; Клейст накануне самоубийства создаёт «Пентезилею» и «Фридриха, принца Гомбургского»; юный Гейне делает первые шаги в литературе; выходят «Эликсир дьявола», «Крошка Цахес» и «Серапионовы братья» Э.Т.А. Гофмана; в музыке – Лондонские симфонии, оратории «Сотворение мира» и «Времена года» Гайдна, «Волшебный стрелок» Вебера, первые песни Шуберта и, конечно, Бетховен. Все живут одновременно. Если же слегка раздвинуть хронологические рамки, последние годы немецкого XVIII и первая треть XIX в. – это «дикие годы философии»: Кант, Фихте, Шеллинг, грёзы и прозрения романтиков, Гегель, Фейербах – вплоть до молодого Маркса.

Выражение «дикие годы», «время последнего, может быть, цветения философии» принадлежит 56-летнему писателю, историку и биографу Рюдигеру Зафранскому. В Германии Зафранский – знаменитость, его книги, которые можно было бы назвать бестселлерами, если бы это слово не было так скомпрометировано, переведены на основные языки, очередь за русским. Три фолианта, о которых идёт речь (мы оставляем в стороне жизнеописание Э.Т.А. Гофмана, выпущенное Зафранским в 80-х гг.), составляют род трилогии; первый посвящен фигуре, которая противостоит современникам, гребёт против всего потока немецкого классического идеализма XIX столетия: Артур Шопенгауэр.

Несколько известных дагерротипов изображают старца с недобрым взглядом. На самом деле первый том трактата «Мир как воля и представление», где, собственно, изложено всё учение Шопенгауэра, был написан, когда философу не исполнилось тридцати лет. Рассорившись с матерью, он покинул Веймар; три с половиной года в Дрездене понадобилось, чтобы обдумать систему, после чего рукопись была предложена лейпцигскому издателю Брокгаузу. Автор потребовал за 40 печатных листов 40 дукатов, «гонорар, о котором и говорить не стоит». Ибо, объяснил он, «мой труд представляет собой новую философскую систему – новую в полном смысле слова... никогда ещё ни одному человеку не приходило в голову подобное соединение идей». Книга вышла в начале 1819 г., сотню экземпляров удалось продать за первые полтора года, затем спрос прекратился. Тираж пролежал на складе пятнадцать лет и отправился в макулатуру. Время Шопенгауэра ещё не пришло.

Философия Шопенгауэра – творение юности, и пережить её надо в юности. Так произошло с биографом («Эта книга – признание в любви», пишет Зафранский), так пережил её прикосновение автор этой рецензии. А вот ещё одно признание:

«Комнатка в доме на окраине, на последнем этаже, встаёт перед моими глазами, мне семнадцать лет, и по целым дням я валяюсь на кушетке, погружённый в чтение. Одинокая хаотическая юность, тянущаяся к миру и к смерти, – с какой жадностью она глотала волшебный напиток этой метафизики, в глубине которой мерцала эротика и в которой угадывался духовный источник музыки вагнеровского «Тристана». Так читают эту книгу только раз в жизни...» Это рассказ Томаса Манна (в «Размышлениях аполитичного»).

Жизнеописание мыслителя не может обойтись без истории его мысли, биографию мысли трудно отделить от работы предшественников и философского фона современности, сколько бы ни поносил обозлённый неудачами Шопенгауэр своих собратьев по ремеслу. Своими предтечами он считал Платона и Канта. Зато почти патологической ненависти удостоился самый знаменитый современник – Гегель. Это патентованный шарлатан, его система – собачий бред и проч. Ревность и зависть – самое простое объяснение (попытка состязаться с Гегелем в берлинском университете обернулась позорным крахом), но дело далеко не в одной зависти. «Человечество научилось у меня кое-чему, чего оно никогда не забудет». Это заявление философа не зря вынесено в подзаголовок последней главы книги Зафранского; постараемся его оценить.

Мир, каким он нам предстаёт, есть сумма наших представлений: фантом, «призрак мозга». Восприятие неотделимо от того, что воспринимают, субъект и объект немыслимы друг без друга. Утверждение, будто единственная реальность – это моё «я», достойно умалишённых, что же касается его противоположности, материализма, то и он угодил в ловушку. Материалист берёт как некую изначальную данность материю, прослеживает её развитие от низших форм к высшей – человеческому разуму, и тут до его ушей доносится хохот олимпийцев, заставляющий его очнуться, как от наваждения, от своей на вид такой трезвой и реалистической философии: ведь то, к чему он пришёл, – познающий интеллект, – было на самом деле исходным пунктом его рассуждений! Интеллект изобрел материю. Итак, представление есть первый и последний философский факт, и пока мы остаёмся на позициях представления, мы не прорвёмся к первичной, подлинной действительности. Что это за действительность?

Существует возможность постигнуть мир, вырвавшись из замкнутого круга: её предоставляет нам элементарный опыт, на который вся мудрость мира не обратила внимания. Философия приковалась к интеллекту, как Нарцисс – к зеркалу вод; для Декарта мысль – венец бытия, Спиноза, вслед за Ветхим Заветом, даже акт любви величает познанием. У Канта ограниченность разума – клетка, из которой он жадно взирает на мир: неудачный роман с действительностью, неутолённое вожделение интеллекта. Между тем есть одна вещь, существование которой для меня – изначальный факт; я сужу о нём непосредственно, вне связи с интеллектом: это моё собственное тело. Моё тело – не только объект, доступный для меня, как все объекты, в акте представления. Но оно в то же время – я сам. Тело есть ens realissimum, наиочевиднейшая реальность.

Как всякий объект, его можно описывать, анализировать, объяснять; в мире представлений это физическое тело. Но мое тело не только «представляет собой» что-то, – оно есть. Постигаемое изнутри, по ту сторону всех представлений, моё тело, средоточие желаний, влечений, вожделений, оказывается не чем иным, как волей. Воля – вот волшебный пароль.

Постижение сущности собственного тела есть ключ к познанию мира в целом. Как и тело, мир дан нам в представлении. Как и тело, мир должен быть чем-то ещё кроме нашего представления о нём. Чем же? Бесконечное разнообразие объектов, множественность живых существ, небо созвездий – таков этот мир, но лишь как объективация некоторой сущности, ни к чему не сводимой, вечной, не имеющей начала и конца. По ту сторону представления, за порогом иллюзии, под переливчатым покрывалом индийской Майи – мир всегда и везде один и тот же, мир – «то же, что ты»: воля.

Вещь в себе – воля – не нуждается ни в каких raisons ďêtre, ничем не обусловлена, она сама – условие и основа бытия, вернее, она и есть бытиё. Мировая воля не знает ни времени, ни пространства, беспричинна, неуправляема и всегда равна самой себе. В таком понимании воля не совсем то или даже совсем не то, что часто подразумевают под этим словом: не устремлённость к какой-то цели, не свойство кого-то или чего-то, человека, зверя или божества. Воля есть тёмный безначальный порыв – воля к существованию

Нигде, быть может, мрачное красноречие Шопенгауэра не достигает такой суггестивной силы, как в описании мировой воли. Ночь мира, бушующее чёрное пламя, безначальная воля своевольна, неразумна и зла. И если в уме человека – не без помощи философа, само собой, – эта воля достигла самосознания, то лишь для того, чтобы втолковать ему, что он бездёлка в её руках, что его существование бессмысленно, безрадостно, безнадёжно. И вообще лучше было не родиться, это знали ещё древние, об этом сказал Софокл: μη φύναι. Жизнь – это смена страдания и скуки, скуки и страдания. И даже самоубийство не обещает никакого выхода.

«Не современникам, не соотечественникам – человечеству передаю я свой труд...» – так начинает предисловие ко второму изданию (1844 г.) автор, который, вообще говоря, не относил скромность к числу обязательных добродетелей. Вполне очевидные причины помешали Шопенгауэру добиться признания у современников «диких лет». Его философия развенчивает моё и твоё суверенное «я», человеческий разум оказывается в лакейском услужении у воли, – а между тем век начался под знаком самоутверждения индивидуума. Философия Шопенгауэра отрицает всякий смысл истории, тогда как первая половина XIX века – это эпоха победного шествия историзма. Освободительная война против Наполеона не вызвала у глашатая мировой бессмыслицы ни малейшего энтузиазма: для него это был «кровавый карнавал», вечно один и тот же. Эта философия оставила мало надежды человеку и человечеству. Теперь спросим себя: что она говорит нам?

У нас за спиной не девятнадцатый век, а двадцатый. Не кажется ли она по-новому внятной, созвучной, приносящей даже какое-то странное утешение, утоляющей горечь – насколько это вообще способна сделать философия. Мы были свидетели ни с чем не сравнимых войн, разрушений и жертв, которые не умещаются в уме. Почему, ради чего? Конкретных причин, целей и поводов сколько угодно. Исходная и фундаментальная причина – абсурд. Мы пережили националсоциализм и коммунизм, нацистскиелагеря уничтожения и так называемые исправительно-трудовые лагеря; культ ублюдочных вождей и каннибализм тайной полиции; уничтожение природы и неслыханное унижение человека. Во имя чего? Всё было построено на квази-рациональных основаниях. Всё оснащено достижениями науки и техники, продумано, расчислено, распланировано, бюрократизировано. Но за чудовищной организацией скрывалось безумие. Перелистайте газеты тридцатых, сороковых, пятидесятых годов – разве это не документы психиатрического досье? Мы пережили тотальное разочарование в истории. Всеобъемлющие историософские концепции, исторические идеи, от которых зажигались сердца и ради которых миллионы отправились на заклание, – революционная идея, освободительная идея, национальная идея – износились до дыр либо скомпрометировали себя. Философ был прав: мы были обречены на существование в абсурдном мире. В таком мире невозможно было помыслить присутствие всемогущего и благого Существа. Стоило ли родиться, жить, надеяться?..

Я замечаю, что исписал довольно много бумаги, а ведь у нас на полке ещё два фолианта Р. Зафранского.

Повод для появления таких книг – чаще всего памятная дата. В 1988 году Шопенгауэру стукнуло 200 лет. Столетие смерти Фридриха Ницше отмечено в 2000 году.

Ницше повезло в Советском Союзе ещё меньше, чем Шопенгауэру, меньше, чем многим западноевропейским мыслителям XIX века, объявленным слугами эксплуататорских классов и, значит, заведомо пребывающим во лжи. Правда, в первые годы после войны Ницше можно было приобрести без больших затрат и в русских дореволюционных переводах, и в оригинале: букинистические магазины Москвы ломились от награбленных книг. Но одновременно Ницше был заклеймён как идеолог фашизма. Диагноз цивилизации, поставленный им, бескомпромиссность, драматическое расставание с христианством, презрение к национализму и национальной спеси, гнев, и боль, и восторг, и литературный дар, и страдальческая жизнь Ницше – всё было опечатано. В конце концов он угодил в «спецхран», своеобразный книжный застенок. Косые взгляды сопровождают Ницше в нашем отечестве по сей день. Ничего подобного тому, что сделано, например, В.В.Бибихиным для рецепции Хайдеггера в России, автор «Рождения трагедии из духа музыки», «Несвоевременных размышлений», «Весёлой науки», «По ту сторону добра и зла» пока что, кажется, не дождался.

История философии, переживание философии заменено стёршимися, как старые зубы, цитатами из цитат. «Я мыслю, следовательно, существую» – больше нам ничего не надо знать о Декарте. «Бытиё определяет сознание» – и с Марксом всё ясно. «Белокурая бестия», «Бог умер», «Ты идёшь к женщине, бери плётку» – вот, собственно, и всё, что известно о Фридрихе Ницше.

Книга Зафранского о Ницше – не столько летопись жизни (впрочем, небогатой внешними событиями), сколько «биография мышления», история мировоззрения человека, обычно именуемого отцом европейского нигилизма. Термин может напомнить о герое Тургенева, но в данном случае имеет более широкий смысл. Нигилизм – умонастроение или состояние, в котором оказывается человек перед зрелищем распада унаследованных ценностей и того, что он полагал смыслом жизни; нигилизм – осознание неизбежности этого распада; нигилизм требует мужественно встретить Ничто. «Нигилизм есть приходящая к господству истина о том, что все прежние цели сущего пошатнулись. Но с изменением прежнего отношения к ведущим ценностям нигилизм... становится свободной и чистой задачей установления новых ценностей» (Хайдеггер). Ницше числится основателем «философии жизни». Под этим следует понимать не философствование «о жизни», но философию, устами которой вещает сама жизнь – вольная стихия, страшная и чарующая, плодоносное лоно мира, если угодно – трансформированная мировая воля Шопенгауэра.

Друг юности Ницше Пауль Дейсен рассказывает об одном случае, который произошёл в феврале 1865 г. Студенту Ницше идёт 21 год, он приехал в Кёльн и просит служителя гостиницы показать ему город. Осмотрев собор и прочее, юноша хочет поужинать; вместо ресторана вожатый приводит его в бордель. Осаждённый легко одетыми девицами, обалделый Ницше теряет дар речи. В углу гостиной стоит пианино, «единственный наделённый душою предмет»; гость садится и берёт несколько аккордов; после чего спасается бегством. Музыка, комментирует Зафранский, одержала победу над сладострастием. Этот эпизод, знакомый многим по роману Томаса Манна «Доктор Фаустус», – эпизод сам по себе незначительный, хотя и чреватый губительными последствиями, – превращается в символическую встречу философа с «жизнью». Защитить от манящей бездны должно искусство.

Но искусство, прежде всего музыка, в первом приближении музыка Вагнера, – это тоже бездна; музыка даёт возможность окунуться в бездонность и вынырнуть; музыка приобщает к бытию. «Жизнь без музыки есть заблуждение». Зачарованность стихией жизни и её перевоплощением в искусстве, убеждение, что традиционная вера и мораль не выдерживают натиска этой стихии, диктующей собственную мораль, – такова пожизненная тема Ницше вплоть до катастрофы в Турине, когда, увидев на улице, как кучер бьёт усталую клячу, философ в слезах бросился обнимать морду лошади, в состоянии острого помешательства был доставлен в клинику и оставшиеся десять лет своей жизни провёл на попечении матери и сестры, без надежды на выздоровление.

Книга о Хайдеггере, третья из обсуждаемых монографий,озаглавлена «Учитель из Германии». Это, конечно, намёк на знаменитую «Фугу смерти» Пауля Целана:

Смерть педагог из Германии мастер
глаза у него голубые
выстрелит пулей свинцовой в тебя наповал.

Слово Meister заключает пучок значений. Учитель, наставник, школьный педагог; мастеровой-ремесленник, выдержавший специальный экзамен; учёный магистр; музыкант-маэстро. Но Hexenmeister в «Вальпургиевой ночи» (Фауст I) – ведьма в мужском обличье.

«Хайдеггер – это долгая история, – так начинает Зафранский. – Муки и катастрофы целого столетия породили эту философию... Из философских соображений он слелался на какое-то время революционером-националсоциалистом, но философия помогла ему и отряхнуться. С тех пор его мысль кружила вокруг проблемы соблазна, совращения духа волей к власти. Хайдеггер, мастер из Германии... Он и в самом деле был очень «немецким», не меньше, чем герой Манна композитор Адриан Леверкюн. История жизни и мысли Хайдеггера – это ещё один вариант легенды о докторе Фаусте. В ней, в этой истории, проступает гипнотическое очарование и говокружительная бездонность немецкого пути в философии... Политическое головокружение превратило Хайдеггера отчасти и в того «учителя из Германии», голубоглазого арийца, о котором говорит Целан».

Opus magnum Мартина Хайдеггера, 400-страничный главный (и незаконченный) труд «Бытиё и время» создан в молодости. Мы можем здесь воспользоваться случаем, чтобы кратко напомнить об этой трудночитаемой книге. Она написана в 20-х годах, в пору тайной близости Хайдеггера с его ученицей, тогдашней студенткой Фрейбургского университета и будущим философом и социологом, автором «Истоков тоталитаризма» Ханной Арендт.

...То, что называется последними вопросами философии, напоминает вопросы ребёнка. Почему то, что есть, есть? Почему существует что-то, а не ничего? Что значит – быть? Последний вопрос распадается на два. Первый: что мы имеем в виду, говоря – я есмь, я существую; и второй: в чём смысл моего существования? Естественные науки рассматривают человека как часть предметного мира. Между тем наша жизнь, бытиё «вот здесь», не может быть только предметом внешнего рассмотрения, об этом знают поэты, это постиг Шопенгауэр. Бытиё – это мы сами, и, в отличие от «объектов», мы никогда не бываем чем-то готовым и окончательным. Бытиё человека заключает бесчисленные воможности самоосуществления. Но я своё бытиё не выбрал; меня не спрашивали, хочу ли я быть. Мы заброшены в мир. И мы не можем уйти от себя. Мы – это то, чем мы становимся.

Тут появляется второй персонаж философской пьесы: Время. Всматриваясь во время, мы замечаем на горизонте надвигающееся облако – смерть. Время постоянно что-то уносит. Когда-нибудь оно унесёт и нас.

Во временности, в том, что бытиё «временится», заключён двойной вызов: время открывает перед бытиём всё новые возможности, и время превращает его в бытиё-к-смерти. Время – это и есть смысл бытия. Вопрошание смысла есть «ситуация страха». Анализу страха – экзистенциальной тревоги – посвящён 40-й параграф «Бытия и времени», едва ли не самый известный текст Хайдеггера.

Мы живём в мире рядом с другими и вместе с другими. Эта необходимая форма бытия заключает в себе известный риск: приноравливаясь к другим, я теряю себя. Я становлюсь «как все», я уже больше не я сам, я – это «люди». («Не видите, что ли, – говорили в России пытающемуся протолкнуться в очереди, – здесь люди стоят!»). Теперь я уже никто, man. Фразы типа «man sagt», «man schreibt» передаются по-русски безличной формой глагола: говорят, пишут... Но и man состоит из таких же поддельных людей, у которых вместо лиц вывески: толпа, безличный и, в сущности, безвольный коллектив. Взгляд философа устремлён на близкое будущее. Тоталитарное общество уже на пороге.

Вот краткая хроника: дело происходит во Фрейбурге, в старинном, славном университете XV столетия, где с 1928 года Хайдеггер занимает кафедру своего бывшего учителя Гуссерля. Весной 1933-го Хайдеггер избран ректором, первого мая вступает в Германскую националсоциалистическую рабочую партию, 20 мая подписывает приветственную телеграмму вождю, 27 мая, в присутствии партийных чинов, министра, ректоров других университетов произносит речь, в которой призывает студентов и учёных коллег служить делу национальной революции. Всё это сопровождается фантастическим философствованием о прорыве к подлинному бытию. Хайдеггеру кажется, что нацистский переворот возвращает человеческому существованию утраченную подлинность. Хайдеггер словно под властью какого-то наваждения. Впоследствии он называл его, в стиле пронацистской риторики, опьянением судьбой. Он разъезжает по городам, ораторствует, летом организует студенческий «научный лагерь», странную смесь платоновской Академии и военно-спортивного стана бойскаутов, – с кострами, поверками, барабанным боем, выносом знамени, песнями и походами; с помпой, в коротких штанах принимает рапорт некоего доцента, который руководит экзерцициями студентов с деревянными ружьями. Готовится реформа университета, где по примеру всей страны должен быть введён принцип «вождизма».

Это продолжалось недолго. Нечего и говорить о том, что новому режиму философия Хайдеггера была не нужна. Никто из этих троглодитов никогда не читал и не мог бы прочесть его сочинения. Сам философ мало помалу не то чтобы образумился, но как-то остыл. Политика приелась, административные обязанности обрыдли. Начались трения с партийными инстанциями, интриги коллег. Через год после назначения ректором Хайдеггер подал в отставку.

После войны у него начались неприятностти, философ, внутренне давно порвавший с нацизмом, оправдывался, подчас кривил душой; тягостная история опьянения и похмелья известна сейчас во всех подробностях. Увы, Хайдеггер не был исключением. Он просто был самым знаменитым из философов, писателей, интеллигентов, поддавшихся теперь уже почти непонятному для нас обаянию фашизма. От Хайдеггера ожидали публичного признания своих заблуждений. Он этого не сделал. Почему? Из гордости? Или оттого, что считал своё грехопадение невольным, искренним, в каком-то смысле даже логичным?

Ханна Арендт эмигрировала в 1933 г. во Францию. Останься она на родине, её умертвили бы в газовой камере. Ханне Арендт принадлежит следующее высказывание об учителе из Германии:

«Буря, пронизывающая мысль Хайдеггера подобно тому ветру, который тысячелетия спустя всё ещё веет на нас со страниц Платона, – эта буря родилась не в нынешнем веке. Она пришла из незапамятного прошлого, и то, что она оставила, есть нечто совершившееся и совершенное – то, что возвращается, как всё совершенное, к глубинам прошлого».