ИЗБРАННИК

 

L’expérience intérieur de l’érotisme demande de celui qui la fait une
sensibilité non moins grande à l’angoisse fondant l’interdit,
qu’au désir menant à l’etreindre. C’est la sensibilité religieuse, qui lit toujours
étroitement le désir et l’effroi, le plaisir intense et l’angoisse.
G. Bataille. L’erotisme.1

 

Невиданное буйство малины

Возможно, мне следовало придумать другой заголовок. Но так началась эта дикая история: выйдя из леса, я остановился; право же, ничего подобного я никогда не видел. На всём пространстве вокруг, вперемежку с высокой, по грудь, крапивой, буйно разросшийся кустарник был весь осыпан спелыми, синюшно-алыми ягодами, ветки, отягчённые гроздьями, касались земли и покачивались высоко над головой, незаметно для самого себя я погрузился в эту чащу, рвал обеими руками, ел пригоршнями, жадно глотал сладкий сок, и уж не знаю, сколько времени прошло, прежде чем понял, что не в силах больше взять в рот ни одной ягодки. Кое-как выбрался, почёсывая обожжённые руки, побрёл по сухой, усыпанной иглами тропе между соснами домой, в деревню. Но прошло полчаса и, должно быть, ещё столько же, я шёл и шёл, и не видно было просвета. Давно уже сосняк уступил место тёмным разлапистым елям; всё угрюмей становился лес, кое-где под ногами хлюпала вода, временами я терял тропинку, возвращался, шёл дальше, небеса между верхушками дерев начали тускнеть, я вышел на поляну, заросшую высокой жёсткой травой, и уселся на обомшелый пень. И тут послышались голоса. Вернее, говорил один голос, с характерными для здешних краёв певучими интонациями. Показались две женщины с бидонами и лукошками, старая и молодая.

«Давайте, помогу», – сказал я, беря у старухи бидон, полный ягод.

Она спроила:

«А как твоя деревня-то называется?»

«Большие Олени».

«Эва! куды ж ты забрёл».

Я старался приноровиться к её спорому шагу, девушка поспевала следом. Всю дорогу она не проронила ни слова, но её молчание вплеталось в разговор; хотя, быть может, так мне кажется теперь задним числом.

«В гостях, что ль? Али дела какие?»

Я отвечал, что никаких дел у меня нет, хочу побыть недельки две-три.

«А у кого стоишь?»

«Друзья пригласили, у них тут дом».

«Пригласили, а самих нет?» Стало ясно, что она и так всё знает, расспросы предписывал ритуал сельской учтивости. Изба была куплена за ничтожную плату несколько лет назад, до этого пустовала. На мой вопрос, кому дом принадлежал раньше, старуха коротко ответила: «А никому».

Я спросил: «Это ваша внучка?»

Собственно, она не была старухой, а находилась в том неопределённом возрасте, в который женщины в северных деревнях вступают лет с тридцати, тридцати пяти, чтобы потом уже не меняться многие десятилетия.

«Какая внучка, сирота. Живёт у меня».

Вышли на просёлок, следы колёс превратились в наезженные колеи. Лес расступился. Огромное сине-серебряное небо распахнулось, стало зябко, высоко в пустыне неба виднелся маленький белёсый серп луны. Впереди Большие Олени горели оранжевым огнём, и так же, думал я, пожар заката заливал окна хижин – должно быть, это были не стёкла, а бычьи пузыри, – во времена, когда косматые узкоглазые всадники налетели на деревню и запылал настоящий пожар, и мужики с бабами и детьми укрылись в тайге и повстречали трёх златорогих оленей, и когда здешние пустынножители не признали никоновых реформ и исправления древних книг, и не велели креститься тремя перстами, и когда солдаты в петровских треуголках явились и приказали под страхом смерти выдать беглопоповских скитян.

 

Сёстры

Кто-то прохаживался под окнами моего дома, стукнул в окошко раз и ещё раз. Я вскочил с моего ложа, вышел на крыльцо, щурясь от яркого солнца, – никого кругом. Шлёпая босыми ногами, я прошёл через сени в огород, где у меня была устроена умывальня, голый, дрожа и фыркая, облился водой из ведра. Вернулся – на крыльце стояла крынка, прикрытая чистым серым полотенцем. Закусив чем Бог послал, напившись парного молока, я отправился прогуляться.

Дом стоял на отшибе. Некогда поселение было, наверное, многолюдным, соответственно своему названию. Теперь полтора десятка изб на высоких, по-северному, подклетях, стояло вдоль единственной улицы. Солнце поблескивало в маленьких окошках. По-прежнему не видно было ни души. Не слышно ни пения петухов, ни поскрипыванья валика на колодце. За деревней на угорье находился погост, семейство ветхих крестов, плоских замшелых камней. Я успел потерять счёт дням недели, кажется, было воскресенье. Как-то так получилось, что ноги сами подвели меня к дому Манефы.

Окна были закрыты ставнями. Я вошёл, не стучась, в сени, дёрнул за ручку, тяжёлая дверь подалась. Держа в руках свою обувь, я переступил через высокий порог. Это была просторная, чисто прибранная, устланная половиками горница в три окна. Свет бил сквозь щели ставен. Стол покрыт скатертью из серого холста с красной вышивкой по краям, вокруг лавки и табуретки, в красном углу большой тёмный образ, висячая лампадка и маленький аналой с иконками поменьше. Хозяйка хлопотала за перегородкой.

Изба стала заполняться народом. Женщины в белых платочках входили, оставив в сенях обувь, в толстых вязаных носках, длинных сборчатых юбках и парадных кофтах, молча кланялись и крестились на иконы, чинно рассаживались. Все казались одного возраста, не молодые и не старые, с мягкими лицами, с поджатыми губами. Никто не смотрел на меня. Похоже было, что я единственный мужчина в этой компании. Но под конец ввели под руки ветхого старца, лысого, с бородёнкой, в белой рубахе и полосатых портах. Наступила тишина. Все сидели, неподвижно глядя перед собой.  

В комнату вступила Манефа, неся в обеих руках большой медный шандал, и следом за ней та самая девушка по имени Феня, которую я принял в лесу за Манефину внучку. Трёхсвечник был водружён посреди стола между графинами с красной наливкой и тарелками со снедью. Старушонка в чёрном платке зажгла свечи. Феня с подносом приблизилась к старцу. Он держал дрожащей рукой рюмку, выпил сидя, соседка, чёрная старушка, утёрла ему рот. После чего Феня обошла сидящих, а те, кто сидел у стены, передавали поднос друг дружке. Каждая вставала, дважды крестилась двумя пальцами, истово осушала рюмку, опускала, стараясь не греметь, монеты на тарелку. Всё совершалось в молчании. Дошла очередь до меня. Я смотрел на Феню. Она стояла, прямая и неподвижная, опустив глаза, мерно дышала её грудь. Густой белёсый напиток отдавал чем-то. Я положил на тарелку десятирублёвую бумажку. Видимо, это было не в обычае – слишком много; женщины опустили глаза. В комнате было сумрачно, лепестки огней на столе едва шевелились, слабые отсветы играли в графинах, в гранёных рюмках из толстого стекла, на жестяном окладе и нимбе выступившей из тьмы Богородицы. Иконописец представил её без младенца, с поднятой ладонью как бы предостерегающе.

Манефа сидела рядом со старцем и услужавшей старухой, во главе стола. Нацепив железные очки, читала вслух из толстой, поеденной временем книги. Питьё, которым Феня обносила женщин, видимо, подействовало на меня: я плохо понимал, где я нахожусь, мерный голос Манефы доносился до меня, я различал отдельные слова, но не мог уловить связи; впрочем, и сама чтица, возможно, не понимала смысл прочитанного, загадочный текст должен был оставаться тёмным по принятому здесь уставу или обряду. Язык был архаический, на таком языке мог бы изъясняться протопоп Аввакум.

Мне стало дурно, сколько-то времени я провёл на воле, сидя на ступеньках крыльца, – как я думал, совсем недолго, – но вернувшись, увидел, что радение окончилось. Остатки кушаний лежали на тарелках, в графинах поубавилось; разрумянившиеся крестьянки, иные со сбитыми на затылок платочками, пели, подперев щёки ладонями, полузакрыв глаза, и казалось, что пиршественный стол раскачивался, словно корабль. Я старался подпевать, но не знал слов.

Одна за другой выходили из-за стола, расправляли юбки, озабоченно крестились, торопливо причёсывались гнутыми гребешками, встряхивали и повязывали платки, подтягивали кончики под подбородком, прятали выбившиеся пряди. Осторожно подняли старца, лежавшего в стороне на лавке. Хозяйка задула оплывшие свечи. Опустевшая, сумрачная комната казалась меньше, потолок ниже. Посуда была убрана со стола. Я всё ещё сидел на своём месте.

Почему, спросил я, показывая на икону, Богородица одна, без младенца.

Манефа вышла из кухни, села против меня.

«Так надо».

Я вспомнил, где-то читал, что в некоторых культах центральное божество может быть женского рода, хотел было снова о чём-то спросить. Манефа позвала:

«Аграфена! Граня!.. Ну да, – сказала она, заметив мой удивлённый взгляд. –Её то Граней, то Феней кличут».

Девушка выглянула из-за перегородки.

«Ты бы пошла, отворила».

Феня удалилась, мы услышали шаги под окнами, ставни распахнулись, в горницу пролился солнечный свет.

Я продолжал расспрашивать.

«А где же ваш священник?»

«Поп, что ль? Нет у нас никаких попов, мы беспоповцы. – Она поглядела на меня. – И чего это я тебе всё рассказываю. Небось уедешь, донесёшь на нас».

«Кому же это я донесу?»

«Слугам дьяволовым».

«Кто-нибудь сюда приезжал?»

«Были двое, вынюхивали. Напоила их, они и уехали. Я сперва подумала, что и ты тоже».

«Что – тоже?»

«Из ихних!»

«Разве я похож?»

«Кто тебя знает. Они как оборотни. Кем хочешь прикинутся. Нет, – сказала она, – не похож».

«Послушай, Манефа, – проговорил я, – а что это было в рюмках... на подносе?»

Она усмехнулась: «Понравилось?»

«Да как тебе сказать».

«То-то я вижу, ты даже не заметил, что пьёшь. Всё на Граню глядел...»

Я пожал плечами. Она вздохнула.

«Лучше я тебе сразу скажу. Вот что, друг милый. Ходить к нам ходи, всегда тебе рады. Может, и поучишься кой-чему. А на неё нечего заглядываться. Ничего у тебя не получится. Понял?»

«Да с чего ты это взяла?»

Я был удивлён или сделал вид, что удивлён.

«Ты мне зубы не заговаривай, что ж я, слепая, что ли... А я тебе прямо говорю. Выбрось из головы. Она затворённая».

«Как это?»

«А вот так».

Я почувствовал, что мне пора идти, поднялся было, она усадила меня.

«Дьявол, он ведь не дремлет. Мужиков, сам видел, у нас совсем нет; а ты ещё молодой. Хочешь пожить у нас, живи, может, и польза какая будет. А если уж совсем невтерпёж, я тебе бабу подыщу. По соседству... На наших чтобы ни-ни! Да они и сами тебе не дадут... Мы тут все сёстры. Сёстры Марии, слыхал про таких? Вот ты спрашивал, – продолжала она, – что тебе испить поднесли. Что другим поднесли, то и тебе. Пречистой Девы млеко».

«Что?»

«Молоко. Из её грудей».

Я понял (так поступают психиатры), что продолжать беседу можно, лишь следуя логике собеседницы. Выходит, сказал я, у неё всё-таки был ребёнок.

«Вестимо. Кабы не родила, и молока бы не было».

А как, осторожно спросил я, насчёт непорочного зачатия?

«Какое там непорочное... сказки всё это. Как это может быть, чтобы без мужика. Без семени его... Случился грех, что ж она, не баба, что ли. И зачала, и родила. И разверзлись ложесна, и затворились. И вновь стала девицей».

«Почему же тогда... без младенца».

«Ты про икону, что ль?.. Почему, почему. Потому! Исус – он не наш Бог. Он для мужиков».

Она наклонилась ко мне и прошептала:

«Он с дьяволом в сговоре. Пошёл, пошёл!» – и замахала руками. Я вышел.

 

Феврония 

Я только что проснулся, лежал на кровати, когда она постучалась ко мне; дело происходило неделю спустя.

«Что-то не видно тебя. Приболел, что ли? Вот, молочка тебе принесла, хлебца свежего. Только испекла...»

Мы поговорили о том, о сём; я сказал:

«А ты, Манефа, как в воду глядела. Они к тебе не заходили?»

Она уселась на табуретку и распустила платок.

«Фу, упарилась. Лето жаркое, уж и не помню, когда такое было. Может, и заходили. Мы в лес ушли. По малину».

Она добавила:

«Ты смотри, сам туда не ходи. Неровен час, уйдёшь и не вернёшься».

Что же такого опасного в этих местах, хотел я спросить. Но мне не терпелось задать другой вопрос.

«Ты что же, заранее знала, что они явятся?»

«Знать не знала, а чуяла. Ты смотри! – подняв палец. – Ты чего им сказал?»

Ничего не сказал. Накануне остановился перед домом «газик», вроде тех, в которых ездят председатели колхозов. Здесь, в лесах, никакого колхоза не было, разве только числилось что-то для успокоения начальства. Здесь вообще был другой век.

«Кто приехал-то?» – спросила Манефа, хотя скорее всего ей и так всё было известно. Вылезли двое в штатском, так называемые сотрудники, с характерными невыразительными лицами воинов славного ведомства. Спрашивали, откуда я, зачем приехал, проверили документы. Потом спросили, где живёт Савелий.

«А ты что?»

«Сказал, что понятия не имею, кто такой Савелий».

Один из них оглядывал моё жильё, другой вперился в окошко. Немного погодя заурчал мотор; укатили.

«Ну и пусть ищут, – сказала Манефа. – Он давно помер».

Я не нашёлся ей возразить, не решаюсь и сейчас сопроводить какими-либо комментариями её слова.

Старец Савелий приплыл в челне лет сорок тому назад и построил себе дом на острове, а был он в то время рослый, чёрнокудрявый и чернобородый мужчина; никто не знал, откуда он родом. Слух о нём разошёлся вокруг, женщины, старые и молодые, зачастили к нему, шли разговоры о необычайной магической силе, исходившей от него, для многих он был мужем. Дьявол возликовал и послал слуг своих унести его в своё царство. Двадцать лет провёл там старец Савелий, претерпел муки, и выжил, и одолел дьявола. Лагерный хирург вырезал ему мошонку. И вышел на волю очищенный. После чего проповедовал в селениях за Мезенью и Белым Лухом, жил в лесу и умер в Больших Оленях, окружённый Фаворским светом.

Я выслушал эту галиматью, не моргнув глазом. Сказывали, продолжала Манефа, что дьявол прилетал ночами и садился на могилу в образе молодой полногрудой бабёнки. И так продолжалось до тех пор, пока старец однажды не восстал из гроба и прогнал нечистого. С той поры он приходит время от времени наставлять сестёр. Вот как и давеча, добавила она.

Сколько-то дней я не видел Манефу, никого не встречал, пока однажды под вечер, возвращаясь с прогулки, не заметил издали её сидящей на ступеньках моего дома. К удивлению моему, оказалось, что это не она. Был ли, однако, этот визит такой уж неожиданностью? И, хотя Манефа говорила что-то насчёт того, что подыщет кого-нибудь не из «наших», мне показалось, что гостья была тогда среди сестёр, беспрекословно подчинявшихся хозяйке. Следом за мной она вступила в дом.

Простоволосая, с подоткнутым подолом, шлёпая босыми ногами с крепкими белыми икрами, она мыла пол в избе, выжимала тряпку, выливала грязное ведро в огороде, развесила выстиранное бельё, перетряхнула постель, перемыла грязную посуду. Я сидел за столом, делая вид, что читаю, а на самом деле исподтишка следил за ней. Это была рослая, румяная и черноволосая баба на вид лет тридцати пяти, но, как я уже сказал, внешность деревенских женщин обманчива.

Стемнело, она привела себя в порядок. Поглядывая в исцарапанное зеркало, скрутила волосы узлом, повязала чистый платочек, почистила и наполнила керосином тяжёлую, зелёного стекла лампу. Мы поужинали. Как положено, я расспрашивал её о том, о сём. Она была родом издалека, с Верхней Пижмы, семнадцати лет вышла замуж в Великие Олени, муж вскоре исчез, оставив её беременной, ребёнок умер. Несколько лет работала на лесозаготовках в низовье, вязалась там с бесконвойными; потом вернулась.

Удивительные у вас всех имена, сказал я, древнерусские какие-то. Она возразила: а мы и есть древние русские. Мне хотелось спросить, известно ли ей сказание о деве Февронии.

Ужин был окончен, Февронья собирала со стола. И было совершенно ясно, зачем она пожаловала ко мне.

«Ведь это Манефа прислала тебя?» – сказал я.

Она остановилась.

«Ты, милок, вот что. Ты не думай, что вот, дескать, баба изголодалась по мужику. У нас, сам знаешь, порядок строгий».

«Что ты, – забормотал я. Думаю, по лицу моему было видно, что я говорю неправду. – Что ты, Феня... я и не думал...»

Опять Феня. Это имя меня преследовало.

«Вишь, – она оглядела избу, – живёшь тут, а нет чтобы как люди. Грязью по уши зарос. Где у тебя образа-то, небось выкинул?»

Она отправилась в кладовку.

«Эта нам не подходит... эту тоже не надо», – говорила она, сидя на лавке, вытирая закопчённые, словно выступившие из мрака лики икон. Выбрав, наконец, подвесила в углу.

Я заметил: «Богородица-то у тебя с младенцем».

«Ну и что».

«Вроде бы у вас не положено».

«Чего болтаешь», – сказала она строго.

Наступило молчание, она разбирала постель.

«Что ж, по-твоему, не женщина она, что ли? И в книгах так написано: родила непорочная Дева от Духа Святаго».

«Манефа мне по-другому говорила».

«Манефа, Манефа... чего заладил. Ладно, – сказала она, – время позднее, а мне завтра рано корову выгонять. Чего стоишь, разоблачайся. Али передумал? Дай взгляну на тебя. Какой ты есть».

Она сидела на кровати, закинув руки с голыми локтями, вынимала шпильки из волос. Её груди стояли под рубашкой, отороченной грубыми кружевами. Она усмехнулась.

«Может, и ты мне ребятёнка сделаешь».

«Феня, – сказал я. – Но я ведь не Святой Дух».

«Вот именно, что не святой. Экая мошна у тебя, сосуд диавольский. Вот он, нечистый-то, где сидит. Ф-фу, ффу!»

Она склонилась почти вплотную ко мне и дула изо всех сил, надув щёки.

«Нуко-сь, просыпайся, соколик...»

Низким голосом, почти басом:

«Просыпайся... поднимайся...»

Это напоминало какое-то волхование. Её глаза расширились, превратились из тёмно-карих в чёрные.

«Ступай в гнездо! Ступай в гнездо!..»

«Ты сама дьявол», – пробормотал я. Несколько раз она вскрикнула. Огонёк едва теплился на столе. Где-то далеко ухала выпь. Засыпая, я слышал, как она прошептала:

«Коли нравится, зови меня Феней. А на нашу Феню глаза не разевай. Дьявол нашепчет, а ты не слушай. Я твой огонь затушу, и позабудешь. Как почнёт тебя донимать, так и затушу...»

 

Савелий. За чифирём 

Птицы перекликались, давно уже рассвело, я старался расшевелить мою гостью, спавшую мёртвым сном, но никакой гостьи уже не было, свежий и умытый, я брёл по лесной тропинке и ничему больше не удивлялся. Избушка, едва ли не на курьих ножках, под двускатной крышей, откуда торчала железная труба, с единственным, мертвенно отсвечивающим оконцем, стояла над оврагом. На кольях висели крынки, от крыльца была протянута верёвка и сушились порты и рубахи, внизу блестел ручей. Никто не отозвался на мой стук.

В полутьме старец Савелий лежал на лавке под бараньим тулупом, кверху торчала его бородёнка. Стоял грубо сколоченный стол на двух крестовинах, в углу помещалась железная печка с коленчатой трубой на проволочных подвесках.

«Папаша! – сказал я. – Жив?»

После некоторого молчания дребезжащий голос откликнулся:

«Живём».

«Слава Богу, а я уж было подумал...»

«Чего подумал?»

«Да ведь говорят, тебя давно уж нет».

Я сидел на табуретке и как будто разговаривал сам с собой.

«Может, это наваждение? Может быть, и ты – фантом, призрак, игра воображения?»

«Может, и так, – сказал голос из-под тулупа. – Помоги-ка мне, парень, сесть».

Я подхватил старика под мышки, и мы уселись рядом на скамье. Я покрыл ему ноги тулупом.

«Долго искал меня?»

Я подумал, что он говорит о лесной избушке.

«Ищешь, говорю. Небось не один год?»

«Почему ты так думаешь, отец?»

«Я не думаю, я знаю».

Он показал бородой на печурку, я вышел и вернулся с охапкой коротких, мелко наколотых дров. Щепа и газеты лежали за печкой.

Старик сбросил тулуп, сидел в подштанниках на своём ложе, ноги в коротких, с обрезанными голенищами валенках.

«Должно быть, скоро в самом деле помру», – сказал он.

За дверцей билось пламя. Там, где из ящика выходила труба, железо начало краснеть. Но тепла, как известно, эти печки не держат: вдруг становится жарко, и так же быстро, едва успеет прогореть, всё выстывает.

«Помру, говорю, а замены нет. Вот, может, ты?»

«Я? тебе замена?».

«Мне видение было. Будто приехал некто, вот вроде тебя, молодой, неженатый. Я у него спрашиваю: ты кто такой? Сам, говорит, не знаю. Зачем пожаловал? А он отвечает: взыскую истины. Указание, стало быть, мне дано».

«Это интересно, – сказал я. – Но ведь ты меня совсем не знаешь. Вот Манефа даже решила, что я подослан – вынюхивать, что у вас тут творится».

«Чего с неё взять. Баба – она и есть баба. А ты вот мне скажи: ты вообще-то зачем сюда приехал?»

«Да так... ни за чем. Решил побыть одному, отдохнуть».

«От чего же это решил отдохнуть?»

«От суеты, от шума. От друзей, ну там, от женщин...»

«Баб небось любишь!»

Я пожал плечами. «Да не так чтобы... Как все, в общем. Одним словом, – сказал я, улыбаясь, – отдохнуть от жизни!»

«Вот! – возразил старец, подняв корявый палец с жёлтосерым ногтем, похожим на клюв. – Оно самое».

«Не понимаю».

«Чего тут понимать. Избран ты, голубь. И не противься».

Я сказал, что думаю пробыть ещё недельку, а там и двинусь.

«Куда это?»

«Домой. Хорошего понемножку!»

«Ну, это мы ещё посмотрим. Подбрось-ка дровишек».

«Скажи, дедушка... не знаю, как тебя величать...»

«Величать не надо, а называй как хочешь. У меня много имён... Милок, ты самовар ставить умеешь?»

Я извлёк из-под лавки старый продавленный самовар яйцевидной формы, должно быть, сработанный при царе Горохе, на львиных лапах. Старик давал указания. Самовар был вынесен на двор, наполнен водой, я запалил пучок лучинок, сунул в отверстие, насыпал сосновых шишек, насадил трубу. Несколько времени погодя мы сидели за дощатым столом перед почернелыми кружками и початой банкой с малиновым вареньем, нашлась и заварка, и пузатый фаянсовый чайник с отбитым носиком.

«Кто же это тебя снабжает?» – спросил я.

«Ты побольше, побольше, – сказал Савелий, следя за тем, как я накладываю чёрный, перепутанный, как дёрн, чай в заварной чайник. – А сёстры, слава Богу, не забывают. Вот так и живём. Господи благослови, – бормотал он, – Богородица святая, спаси и охрани от злого духа, от нечистого помышления...»

В другой раз я пришёл с кульком сахара, с пачкой индийского чая, мы снова сидели за столом в его хижине; меня тянуло поговорить со старцем.

Обжигаясь, он дул на кружку, грыз сахар, пил маленькими глотками чёрный напиток.

«Только вот им и держусь. Да ещё молитвой».

«Вот ты учишь женщин безбрачию, – начал я. – А ведь природа предназначила женщину для материнства».

«Угу. Да, да. Кхе, кхе!»

Я снова нацедил ему из чайника заварку, подлил кипятку.

«Бывало, в лагере по целой кружке выпивали, теперь не могу. Да... Природа природой, а Бог создал Адама и Еву без брака. Удержись они от греха, нашёлся бы и другой способ размножить род человеческий. Не девство уменьшает человеческий род, а грех и распутство».

«Но ведь род человеческий прекратится, если перестанут рожать».

«Слыхали мы эту песню. Прекратится там или не прекратится – об этом пускай Господь заботится. А надо укрощать в себе зверя».

«В Библии сказано, Бог создал человека по своему образу и подобию. Выходит, всё наше естество – от Бога?»

«Верно. Всё от Бога. Только не один Господь сотворил людей. Дьявол тоже приложил руку».

Сидя на корточках перед открытой дверцей, я швырял чурбаки в квадратную пасть, захлопнул, опустил задвижку. Наш теологический спор продолжался, я спросил, как же это надо понимать – приложил руку. Выходил, дьявол – вроде человека?

«А вот так и понимай. Бог дал человеку тело, и сердце, и внутренности, и всё что положено. Как у всякой твари».

«И половые органы?»

«Само собой: мужчине уд и яйца, женщине гнездо. Говорю тебе – как у всякого животного. Только человек-то ведь не животная тварь. Для того дал, чтобы искушаться и чтобы бороться. В самом себе дьявола побеждать. Однако не зря сказано: многие званы, да немногие призваны. Мало кому удаётся одолеть».

Я снова спросил: «По-твоему, дьявол – это живое существо?»

«Дьявольская сила разлита по всёму миру. Дьявол, он везде. И в человеке, и в каждой твари, и в тебе, и во мне... А кто он есть, зверь человекоподобный, дух бесплотный али эманация какая, никто этого не знает. А ещё есть такое мнение, что-де особые лучи».

Я воззрился на старца.

«Оттуда, – сказал он и показал на потолок. – От чёрных планет. Тут ещё много тайн. Не нашего ума дело; как хочешь, так себе и воображай. А я тебе скажу так: приблизились сроки. Сбывается речённое. Дьявольская сила обступила, вот-вот победит, и настанет тьма. И начнётся всё это у нас в России. Да чего там говорить, началось уже!»

«Почему же в России?»

«Падёт Вавилон, великая блудница, станет жилищем бесов и пристанищем всякой нечисти, это о ком сказано? Это о нас сказано! – загремел он. – Ты что же, разве не видишь? А? Что кругом творится! А всё почему? Да потому, что они там, начальство ё...ное, Гос-споди прости! – он взмахнул двоеперстием, – в самих себе дьявола не одолели. Вот где корень! Кабы Усатому вовремя яйца отрезали, он бы, может, и добра много сделал... Да и все они, кто там у них сейчас... во-от с такими елдами! – Савелий изобразил двумя руками, какими должны быть детородные органы у наших руководителей. – Вот она где, сердцевина зловонная! Упадёт небесный огонь и спалит Москву и Кремль ихний, богомерзкий!..»

«Ты полегче, папаша, – я усмехнулся, – если кто услышит...»

«Кто нас тут услышит, ты, что ль, побежишь доносить?»

Печка погасла, что-то потухло и в старце, гнев его улёгся, он погрузился в думу.

«Выходит, по-твоему...» – начал я было, старец прервал меня.

«Все, все погибаем, – проговорил он, – весь народ катится в бездну. Помяни моё слово: ничего от нашей России-матушки не останется. Да уж и мало что осталось... Надо спасаться... Вся надежда на праведных. А насчёт того-этого, то я тебе так скажу. От меня ничего не скроется. И что баба к тебе ходила, знаю. И правильно. Пущай ходит. Так уж у нас повелось, что всё на бабах держится. Женщина может погубить, может так тебя разжечь, что света белого не увидишь, только о ней и будешь думать, пропади она пропадом, и с грудями её, и с жопой толстой, белой, и с гнездом грешным, пещью огненной, – и сгоришь на ней весь, и останется от тебя огарочек сальный, – сгинь, сгинь, дьявольская сила! А может и спасти. И вознесёшься с нею в сферы небесные, хрустальные. Готовься, голубь! Придёт твой час. Сказано: не будет пастуха, и разбежится стадо. Потому и нужен овцам пастырь. Поживёшь у нас, пообвыкнешь. А там и очистишься... Пошёл, пошёл! – забормотал он вдруг. – Поговорили, и ступай... Устал я. Помоги лечь. И покрой... Покрой меня, голубь... Кхе, кхе!» 

Я стоял над ним с тулупом.

 

Феня 

Странные мысли меня одолевали по дороге, да и все эти дни; я думал... о чём же я думал? Я чувствовал их неслаженность, нелогичность, но мысли не мешали друг другу, совершенно так же, как разительные противоречия в словах старца Савелия не только друг друга не опровергали, но каким-то образом подкреплялись взаимно – Чем же? Верой, которая не нуждалась ни в доказательствах, ни в последовательном изложении; я думал о том, что эта корявая вера, в сущности, и есть подлинная вера народа, которому навязана была чуждая и непонятная, привезённая из дальних стран религия, и который по видимости усвоил её в угоду начальству, на самом же деле глухо, тайно сопротивлялся ей. И вот теперь я увидел, до какой степени чуждой осталась эта религия русскому человеку. Эта древняя, внецерковная и веками преследуемая вера несла в себе то, что так близко его душе: жестокость и сострадание, презрение к человеку и жалость к нему, и юродство, и злую насмешку, и глубокое, растворившееся в крови сознание безрадостного существования на земле. Эта вера есть одновременно и неверие.

Попробуйте-ка объяснить этому человеку, Христос пострадал за всех и за него в том числе, – он только презрительно усмехнётся; а если всё же вы заставите его разговориться, он спросит: как же так? коли Христос – это Бог, а Богу всё известно заранее, стало быть он знает, что распятие на кресте для него ничего не значит, потому что муки его мнимые; или попытайтесь объяснить, что всё, что творится вокруг, вся эта бездна незаслуженных страданий, вся страшная жизнь, которая его окружает, на которую он и сам неизвестно за что осуждён, – что всё это устроено и совершается по воле Божьей и благому Божьему разумению. Он усмехнётся ещё злей, ещё горше, да пожалуй, ещё и матерком пустит: на кой, дескать, хер мне такой бог? Уж лучше я поклонюсь дьяволу: он, по крайней мере, честнее.

Как и в тот, первый раз, явился я слишком рано. Манефа готовила трапезу. Феня отсутствовала. Сёстры входили одна за другой, крестились на лик бездетной Богородицы, молча рассаживались. Старца Савелия не было, оказалось, что он заболел. Меня усадили на его место. Я заметил, что ко мне уже не относятся как к постороннему. Иные даже кланялись. Феня так и не появилась, но когда, вернувшись домой, я прилёг отдохнуть, всё ещё под действием беловатого напитка (подозреваю, что это был самогон, настоянный на травах), кто-то прошёл под окнами. Я вскочил, почему-то уверенный, что это Феня, выбежал на крыльцо, – но её уже след простыл.

Если это была она. Но за этим последовало нечто; может быть, она бродила вокруг. Я лежал без сна, была глубокая ночь, кто-то вступил на крыльцо, медлил. Я сказал себе, что я разумный человек. Ещё не вполне прошло действие наркотического питья, но я уже понимал, что мне нужно любой ценой закончить свои каникулы в деревне. Я чувствовал, что погружаюсь в какую-то трясину. Выбраться было непросто, но я надеялся, что Манефа поможет мне найти подводу. Мне даже подумалось, что лошадь уже стоит перед моим домом, я ещё даже не собрал вещи. В эту минуту дверь со слабым скрипом, как бы сама собой, приоткрылась. В сенях стояла она. Мне стало стыдно, что посторонние мысли отвлекли меня. В длинной белой рубахе, босая, с распущенными волосами, с тёмными кругами глаз, она перешагнула через порог. Феня! – вскричал я. Она приложила палец к губам. Феня, не бойся, продолжал я, никто нас не услышит. Иди ко мне, я с тобой. Это бывает, это даже довольно частое явление, когда ходят во сне. Она молчала. Это меня не удивило, ведь она и наяву была молчаливой.

Сейчас я тебя уложу, сказал я, ты уснёшь, а утром пойдёшь домой. Она покачала головой. – Ты желаешь мне что-то сказать? – Люди увидят, промолвила она так тихо, что я скорее догадался, чем услышал. Я хотел возразить, что, дескать, не беспокойся, если что, я объясню; вообще мне нужно было многое ей сказать. Но тут оказалось, что в комнате никого нет.

Я встал с головной болью, с предчувствием, что сегодня её увижу и всё объяснится. Между тем погода испортилась, дождь то усиливался, то моросил, ветер гнал низкие серые облака. После обеда показались голубые прогалины, проглянуло робкое солнышко. Я шагал по лесу среди птичьего гомона, пробирался через колючий кустарник, каждый лист, каждая травинка переливалась синими, алыми, серебряными огнями, брызги сыпались на меня с ветвей, весь мокрый, пряча за пазухой приношение, я блуждал по неведомым тропинкам, проклинал свою забывчивость, почти уже потерял надежду.

Я вздохнул. Я как будто пробудился. Хижина виднелась в чаще на краю оврага.

Но больного там не оказалось. За столом сидела Феня и чистила мелкую картошку.

Уж не отвезли ли старца в медпункт, спросил я. Ближайший фельдшерско-акушерский пункт находился, если не ошибаюсь, вёрст за сорок, в селе Ушакове, ехать туда надо было в обход, к местам, где можно перебраться вброд.

Она возразила: «Да он и не больной вовсе».

«А мне сказали...»

«Дьяволовы слуги рыщут».

«Но они уже были. По-моему, – сказал я, – им даже могилу показывали».

«Стало быть, умер, коли есть могила. Ничего, – она улыбнулась, – как уйдут, он и воскреснет».

Я не стал расспрашивать, где было новое тайное убежище Савелия, развернул мокрую бумагу, Феня выложила гостинцы на тарелку; я сел напротив, на табуретку старца.

«Феня, – проговорил я. – Граня...»

«Дождь будет», – сказала она.

«Опять?» Мы помолчали. Я заговорил: «Ты мне...», она прервала меня:

«Не надо».

«Что не надо?»

«Не надо говорить».

«Но ты послушай. Ты мне сегодня ночью приснилась. Будто отворилась дверь, и ты... в белой рубахе...»

Она ничего не ответила, поджав губы, смотрела перед собой.

«Или ты в самом деле приходила?»

«Скажете тоже...»

«Вошла в избу, а я говорю: не бойся, это бывает, что люди ходят во сне. Ты тоже ходишь во сне?»

Ответа не было, она взялась было снова за картошку, но тотчас отложила нож.

«Феня, – сказал я, – у тебя ведь никакой родни не осталось, верно?»

Её родители (кое-что я уже знал) были арестованы во время большой облавы, с тех пор о них ничего не слыхали. Ей было тогда семь лет.

«Феня. Что я хочу тебе сказать. Поедем со мной».

Всё то же непроницаемое молчание, лицо её как будто окаменело.

«Поедем!»

Едва заметно она повела бровью.

«Куда?»

Я объяснил, что в городе у меня квартира, я живу один. Я прошу её стать моей женой. Ей ведь уже исполнилось восемнадцать?

«Двадцать один», – сказала она.

Я говорил ей о том, что сама судьба привела меня сюда, судьба хотела, чтобы мы встретились. И что я  всё обдумал. Мы не будем долго собираться, возьмём самое необходимое. Мы даже можем никому вообще ничего не говорить. Дойдём пешком до пристани, а там...

Тут она переменила позу, по-крестьянски сложила руки под грудью, вздохнула.

«Тебя Савелий не отпустит».

«А мы ему не будем докладывать».

«Он всё равно узнает».

«Откуда?»

«Он всё знает».

Всё так же упрям, неколебим, сосредоточен был её взгляд в пространство. 

«Феня, – сказал я мягко. – Почему ты так думаешь? Почему ты решила, что он меня не отпустит? Чтó мне Савелий, что я ему?»

Она быстро взглянула на меня.

«Ты его не знаешь».

«Мы поженимся, Феня. Никакой старец нам не указ. Да и что он может сделать, он же совсем немощный».

«Немощный, да...»

Мы оба умолкли. Наконец, я спросил:

«Ты согласна? Я не могу уехать один. Я не могу без тебя жить!»

Она повторила:

«Ты его не знаешь. Ты вообще ничего не знаешь».

«Да при чём тут старец!»

«При том. Не может стадо остаться без пастуха. И без быка не может. Сёстры к нему ходят, он никого не обижает. Каждую от дьявольской силы освобождает».

«Феня... – я был совершенно сбит с толку, – ты хочешь сказать... Но ведь он скопец!»

«Ну и что».

«Этого не может быть. Он кастрирован. Мне Манефа сказала».

«Сказала, да не всё. Это малая печать».

Я спросил, что это значит.

«А то значит, что вырезаны удесные близнята. А ключ бездны остался».

«Да, но без... разве он может?»

«Ещё как может. Вот когда и уд отрубят, тогда он очистится совсем».

«Что же, – спросил я, – он к этому готовится?»

«Да, – сказала она твёрдо. – Пока не найдёт себе замену».

Я не решался задать главный вопрос, она угадала мою мысль.

«Ты, может, думаешь, что я невинная девушка. Я не девушка».

«Значит, – прошептал я, – и ты с ним тоже?»

 

Излучение чёрных планет 

«Как это ты не поймёшь, – сказала Аграфена, – он наш грех бабий на себя берёт. Нужен бык стаду, нужен и пастух. Я ничего не знала, ничего не понимала. Позвал меня к себе в лес. Говорит, девушка. В тебе дьявол проснулся. Я из тебя дьявола изгоню, приму на себя грех. А я всё не пойму, чего он от меня хочет. Вот он где, дьявол, – и положил мне руку на это место. Что, говорит, щекотно? Я напугалась. Глаза сверкают, весь словно помолодел... Ну, я и легла с ним».

«Сколько же тебе лет было?»

«Пятнадцатый год пошёл. Только это было всего один раз».

«Феня, – сказал я. – Мы сегодня ночью уйдём. Дождёмся темноты, ты потихоньку соберёшь самое необходимое. Я тебя буду ждать. Как-нибудь доберёмся. А там сразу поженимся. Как приедем в город, так и поженимся. Ты всё забудешь». 

Она слушала, задумчиво кивала головой.

Наконец, она сказала.

«Я его не брошу. Я дочь его».

«Дочь?»

«Духовная... А вот тебе надо уехать».

«Без тебя, одному?»

«Да. Бежать тебе надо, вот что».

«Но почему?»

«Коли Савелий что решил, то так и будет».

Странным образом я всё ещё терялся в догадках.

Она продолжала:

«Бестолковый ты. Чего тут не понимать... Ты избран. Старик умрёт, ты будешь заместо него. Ему указание было».

«Какое ещё указание...»

«Почём я знаю. Свыше указание. Голос или что. Вот он тебя и готовит. Ты его ещё не знаешь, он всё может. Всё равно как дьявол, а дьявол-то посильнее Бога будет. Сёстры все у него под сапогом. Они тебя примут... У него есть знакомый врач. Который его в лагере... Врач приедет, наложит малую печать, ты и моргнуть не успеешь».

Я расхохотался. Смех и... и ужас охватили меня.

Она пробормотала:

«Может, и не надо было рассказывать... А может, и к лучшему. Говорю тебе, если он что задумал, так и будет. Здесь останешься. Совсем останешься, с нами со всеми... Со мной... Только уж по-другому».

«По-другому – это значит без... как ты их назвала? Без близнят?»

Дождь лил за окошком – мы даже заметили. В избушке стало холодно. Я сказал: не будем терять времени. А то ещё он вернётся.

«Не вернётся. Он в землянке прячется».

Где же это, спросил я.

«А... далеко. Ты иди. Иди, милый. Нет, постой...».

«Феня, нам надо поторопиться. Ночью уйдём».

«Постой. Я тебе скажу кое-что... Ты говоришь, поженимся. Может, ты и вправду так меня любишь...»

«Феня!»

«Может, и жениться хочешь, – продолжала она, не слушая. – Только ведь сказано тебе: я затворена».

«Ты начнёшь новую жизнь...»

«Погоди... Я тебе покажу. Дай-ка мне...»

Неожиданно она улеглась, прикрыв моим пиджаком живот и ноги. Что-то делала там, вероятно, снимала то, что было на ней. Я растерялся.

Совершенно некстати я подумал, что она сейчас, немедленно хочет скрепить наши отношения.

«Феня, – забормотал я, – мы лучше сейчас не будем... мы лучше потом... Вот приедем на место, тогда...»

«Нет, – и она закусила губу, зло впилась в меня. – Сперва погляди».

Я медлил.

«Гляди, гляди!» – вскричала она.

Я взглянул. Пиджак валялся на полу. Она лежала, широко расставив нагие колени. Я смотрел ошеломлённо туда, где должна была находиться женская щель, и видел гладкое место, пересечённое неровным бледным рубцом.

Я судорожно проглотил воздух, что-то пролепетал, ненужный вопрос замер на моих губах.

«Я затворена», – был ответ.

Осталось только крохотное отверстие в верхнем углу для мочеиспускания и месячных.

И, глядя на это несчастье, я заплакал. Плачу и сейчас, вспомниная Феню, смоляной дух и шелест тайги, кусты малины, дом Манефы, молоко Богородицы, деревню Большие Олени.



1 Внутренний опыт эротики развивает у того, кто этот опыт проделал, такую степень чувствительности к страху перед запретным, которая не уступает самому вожделению. Эта чувствительность носит религиозный характер и всегда тесно связывает желание и ужас, наслаждение и страх. Жорж Батай. Lerotisme. (франц.).