Письма к Нине Кацман


Мюнхен, 15 февр.1999

Дорогая Нина! Примерно в то же время, когда ты так тяжело и опасно болела, меня тоже сразил грипп, и, хотя осложнений у меня, кажется, не было, я до сих пор не могу оправиться: слабость, пушечный кашель и пр. Заболел я на обратном пути из Венеции, Лора тоже болела, но, к счастью, справилась быстрее. Позавчера она улетела от меня в Чикаго на две недели пасти нашего внука (ему пошёл третий год, он лепечет по-немецки и по-английски), а я собираюсь ехать на курорт в Нижнюю Баварию, не слишком далеко от наших мест. Связано это со старой историей - радикулитом. Одолели хвори, одним словом; хотя до сих пор, если не считать разных мелких инцидентов и большой автомобильной аварии, в которую мы однажды попали под Кёльном, я был более или менее в порядке. Между тем в этом году мне стукнул 71 год, каково?

Вероятно, ты уже давно в Москве и снова трудишься. Странно, как все разлетелись по разным концам земли. Ярхо я помню аспирантом, подававшим, кажется, большие надежды, но знакомы мы не были. А куда девался Нахов? Остался ли вообще кто-нибудь из старых или, вернее, тогдашних молодых преподавателей на кафедре? От античной филологии я в общем давно отошёл, греческий сильно забыл, латынь помню лучше, по-прежнему читаю и люблю Горация, который стал каким-то спутником жизни; даже в лагере, как ни удивительно, он был со мной. Несколько лет назад я опубликовал роман под названием «После нас потоп», представь себе, с эпиграфом из малоизвестного христианского поэта Рутилия Клавдия Намациана, галла, который в начале V века трогательно прощался с Римом, - для чего пришлось специально добывать его текст. Потом был ещё такой грех: я напечатал однажды новеллу о Горации, который, правда, не назван там по имени, называется это «Пока с безмолвной девой».

Последние недели я ничего или почти ничего не мог делать, а так - царапаю всё время что-то. Почти все мои более или менее крупные сочинения вышли в Германии, отчасти на других языках; в России печататься труднее, да и вряд ли находятся охотники читать мои изделия; последние годы меня приютил журнал «Октябрь». Тоже удивительно - если вспомнить, чем этот журнал был когда-то.

Видишь ли ты кого-нибудь из наших - чуть не сказал: девочек? Что ты читаешь? Остаётся ли вообще время для чтения? Что нового и хорошего в Москве? Крепко жму твою руку.


Мюнхен, 16 марта 99

Дорогая Нина, сегодня получил от тебе хорошее, подробное письмо и, как видишь, сразу же отвечаю. Правда, дойдёт оно - если дойдёт! - не так быстро, как твоё. Я давно заметил, что расстояние от нас до Москвы гораздо длинней, чем от Москвы до нас: причуды почтовой географии.

Я вернулся из Kurklinik (нечто вроде санатория) несколько дней тому назад, это было прекрасно организованное и комфортабельное учреждение, где твой слуга подвергался всевозможным испытаниям, как-то: хитроумная гимнастика в воде и на суше, могучий, словно по тебе прокатываются камни, массаж, истекание потом в сауне, плаванье в термальном бассейне и под открытым небом (правда, небольшой бассейн есть и в нашем доме), обкладывание - не не матом, подвешивание за филейную часть и прочее. Всё это, кажется, хорошо помогло. Но у меня обнаружилась, уже в городе, глаукома. Скучно об этом писать.

Читая твоё письмо, я снова как будто всё увидел воочию: увидел наши старые времена. Несмотря на то, что мы все виделись, когда я приезжал в Россию, лица девочек и мальчиков по-прежнему заслоняют тех или, вернее, то, во что мы превратились.

Ты спрашиваешь о моей литературе. Мой псевдоним - Борис Хазанов - изобретён не мною: будь моя воля, я придумал бы что-нибудь получше. Он возник во времена Самиздата, когда редактор подпольного журнала присвоил мне имя реального человека, отнюдь не диссидента, уехавшего в Америку и как бы уже недосягаемого для КГБ; эта наивная конспирация не помогла. Но имя приклеилось ко мне. После перестройки я, как многие, хоть и не сразу, начал печататься в России, вышло даже несколько книжек. Они, очевидно, так же малодоступны, как и публикации в журналах, довольно многочисленные. На античные темы я в общем-то писал мало; и роман с эпиграфом из Намациана - это, как и другие мои изделия, роман о России, которая, правда, сопоставляется с гибнущим Римом; меня преследовала мысль о том, что крушение СССР, этого наследника Российской империи, - историческое событие, сопоставимое с падением Рима или Византии. Значение этого катаклизма мы, возможно, ещё не осознали. Впрочем, и римляне пятого века ничего не знали о том, что с ними умирает античный мир. По-русски роман этот называется «После нас потоп», он был напечатан в «Октябре», № 6 и 7, 1997 г. В этом журнале было за последние годы опубликовано довольно много моих сочинений - рассказов, романов и статей. Их можно найти в списках опубликованного за год, которые обычно помещаются в последних, двенадцатых номерах.

В Италии я был много раз, в Венеции - трижды. Зимой этот город не забит туристами, отели значительно дешевле, а облик волшебного города только выигрывает от туманов и безлюдья. Правда, в этот раз Венеция в конце января была залита солнцем.

Дорогая Нина, - до следующего твоего письма. Будь здорова и счастлива. Жму руку.


Мюнхен, 27 мая 99

Дорогая Нина! После дождей, таких обильных, что Дунай, Инн, Изар, Аммер и другие реки и речушки вышли из берегов и несколько городов в Нижней Баварии затоплены, чего с ними не случалось очень давно, вдруг наступило лето: сегодня больше 30 градусов. Письмо твоё шло, как видишь, не слишком быстро, но всё-таки дошло. Когда этот ответ доберётся до тебя, - если доберётся, - в университете будут уже каникулы. Я получаю от Яши изредка письма, но об осложнениях сахарного диабета он не писал. Когда-то я бывал у него дома (они жили в бараке в Проточном переулке), видел его больного отца; видимо, Яша во многом повторяет его. Будет ли как-нибудь отмечаться 50-летие выпуска?

Твоё письмо украшено диковинными марками: Николай II отдельно и с семейством. Царь окружён ангелами. Этот православно-патриотический кич как-то не вызывает у меня восторга. Между прочим, по обычаю, принятому везде, почтовые марки с портретом монарха, причём только ныне царствующего, выпускаются лишь в монархических странах.

Ты вспомнила старую статью в «Литературной газете», вероятно, имея в виду статью под названием «Любимый ученик». В те времена я довольно часто печатался в этой газете. Теперь такой текст в России, конечно, никто бы уже не опубликовал. У меня был один знакомый, который жил в Доломитах, в итальянском Южном Тироле, где в горах немецкие деревни, а внизу итальянские городки: пока у немцев ещё зима и туристы катаются на лыжах, в долинах уже почти лето, и цветут цветы. Это был теолог и то, что называется Privatgelehrte, учёный сам по себе. Он очень интересно рассказывал и писал о Новом Завете, и мысль о том, что возлюбленный ученик был не Иоанн, а Иуда, в самом деле была его догадкой, которую он более или менее убедительно аргументировал.

Я разыскал эту давнишнюю статью и перечитал её. Ты пишешь, что «всё было понятно», хотя имена не были названы. Между прочим, когда я первый раз приезжал в Москву, шесть лет назад, случилась маленькая история: меня сагитировали поехать на несколько дней в Переделкино, в тамошний дом творчества писателей. И вот, представь себе, вылезаю из машины перед главным входом и вдруг вижу Юру Шульца. Он подошёл ко мне, мы поздоровались. После этого я несколько раз встречал его, он явно хотел со мной поговорить, но у меня как-то не было ответного желания, он понял это и стал только холодно кивать мне; а потом я уехал. Я не питал к нему никаких дурных чувств. Но мне было бы тяжело говорить с ним, не из-за нашего «дела», а скорее из-за одного случая, который произошёл после моего возвращения из лагеря (я был освобождён «условно-досрочно», с волчьим билетом): была оттепель, кто-то уговорил меня и Яшу разыскать так называемых свидетелей и попросить их официально отказаться от своих показаний, данных в своё время под угрозами. Показаниям этим был грош цена, они были нужны для оформления дела, в качестве формального повода для ареста, отнюдь не являясь его причиной. Между тем легко предположить, что у Юры было уязвимое место: хотя он говорил, что его отец был эстонцем, фамилия и отчество (Францевич) были немецкие.

Короче говоря, я отправился к нему, - история, конечно, совершенно дурацкая. Разыскал его где-то в Черёмушках, в 55 году туда ходил только трамвай; видимо, он получил там квартиру как заведующий кафедрой (латинского языка) 2-го медицинского института, где я предварительно побывал и даже столкнулся на лестнице с нашей бывшей студенткой Таней Мерцаловой - она отшатнулась от меня, как от призрака. Юра жил с матерью. Я подождал его, он вернулся с работы, был неприятно удивлён, мы вышли вместе на улицу, чтобы не разговаривать в присутствии мамаши, он сказал, что подумает. Я пришёл к нему снова через неделю, и он мне сказал, что встретился со своим бывшим следователем (или позвонил ему), и тот ему отсоветовал отказываться от показаний. После чего мы расстались.

Ну вот; что бы тебе ещё хорошего рассказать... Я старею. Собственно говоря, я уже стал старым хрычом; изрядно обленился. Может, и надо было бы съездить в Москву, но это становится всё сложнее. Обыкновенно я снимал квартирку, и ко мне приезжал один приятель, полуродственник из Твери, готовил еду и возил меня на своей машине по гигантскому городу с безумным, хулиганским движением. По правде сказать, меня как-то даже не очень тянет туда, я привык к другому образу жизни, и, собственно, главным, если не единственным,мотивом моих паломничеств было желание встретиться со старыми друзьями, со всеми нами, да ещё с двумя-тремя родственниками.

Я занимаюсь по-прежнему своей литературой, - что же мне ещё делать, - слушаю музыку, перелистываю книжки. Изредка путешествую, главным образом по Германии, которую изъездил за эти 16-17 лет буквально вдоль и поперёк. Дорогая Нина, напиши подробнее, как ты живёшь, кто твои студенты, каковы планы на лето. Однажды я, между прочим, напечатал (всё в том же «Октябре», 6, 1998) рассказ о Горации, он называется «Пока с безмолвной девой»; вот дай его почитать своим питомцам, чтобы они полюбили этого поэта, с которым прошла вся жизнь.


Мюнхен, 30 июля 99

Дорогая Нина! Давно ничего не получал от тебя, очень рад твоему письму, хоть и печальному. Имя Иды Ароновны Лифшиц мне, конечно, совершенно не знакомо, видимо, я его забыл, но женщину эту помню. Она была тогда совсем молоденькой. Я сдавал ей зачёт по латинскому языку вместо Юры Морозова, нашего с Яшей приятеля, учившегося на русском отделении, заочном, что облегчало задачу. (Юра М. тоже умер, уже лет десять тому назад). Всё это казалось забавным приключением, мне ведь и раньше приходилось сдавать вступительные экзамены в разные институты за других людей. И я хорошо помню, как я звонил И.А. Лифшиц из телефона-автомата, висевшего в новом здании, в коридоре на первом этаже недалеко от буфета, чтобы договориться, когда занести ей зачётную книжку; почему-то я не имел её с собой, когда сдавал зачёт. Я позвонил и по рассеянности назвал собственную фамилию, потом поправился: Морозов. Если бы ты за меня не вступилась, меня бы вышибли из университета.

Ты упомянула о другом Юре – Шульце. Может быть, он и говорил где-то, что я или мы шантажируем его, требуя, чтобы он отказался от своих свидетельских показаний. Этого я не знаю. Разумеется, никто его не шантажировал. Вся история была довольно глупой, кто-то уговорил нас - время было либеральное, многие возвращались - попросить «свидетелей» формально отказаться от показаний. Как я уже тебе писал, я разыскал Юру, он сказал, что хочет посоветоваться с бывшим следователем. Очевидно, он каким-то образом связался с этим следователем или побывал у него; мне он сказал при следующей встрече, что ему не советуют отказываться. Наш разговор был очень коротким, на улице, я ему ничего не сказал и ушёл.

Между прочим, я всё же подал заявление о пересмотре дела, - кажется, это было несколько позже, - и летом следующего года, перед тем как ехать на целину, был вызван в прокуратуру, где меня принял некий Салин, заместитель Генерального прокурора, грубый мужик народного типа. Он сказал: «Вот ты тут пишешь... Мало тебе дали! Можешь итти». Я получил вскоре по почте бумажку, где говорилось, что моё заявление отклонено, я осуждён правильно.

Хотя потом, гораздо позже, меня официально реабилитировали и я даже получил 80 рублей в виде возмещения, этот Салин был прав. По законам этого государства я действительно получил по заслугам: говорил, что у нас фашистский режим, смеялся над Усом и так далее.

Ты спрашиваешь о Лине Абкиной. (Её паспортная фамилия была Абкина-Лазарева). Я вспоминаю о ней с большой теплотой. У неё была какая-то трудная жизнь, трудный характер, это и тогда чувствовалось. Какая-то тяжёлая тайна окружала её. При этом она была очень талантлива и трудолюбива, незаметно выяснилось, что она сделала большие успехи в сравнительном языкознании; думаю, что подавала большие надежды. Я её после ареста больше уже никогда не видел; к ней ездил Яша. Почему её заставили, как и Шульца, давать показания, не знаю и не понимаю. Может быть, в семье был кто-нибудь «репрессирован», как тогда выражались. КГБ (тогда называвшийся МГБ, - сколько раз эта контора меняла вывеску, теперь они называют себя на новый, западный лад) всегда пользовался этим для разного рода вымогательств и шантажа. Сравнительно недавно, когда я приезжал из Мюнхена в Москву, я узнал, что у Лины был несчастливый брак, ребёнок, что она заболела психически и умерла. Заболела шизофренией и другая наша студентка, Нина Вахромеева (одноклассница моей сестры), чьё заявление о том, что я и Яша - космополиты и еврейские националисты, следователь мне однажды зачитывал (хотя в деле оно никакой явной роли не сыграло), но это была совсем другая девочка, активная комсомолка и общественница.

Всё письмо ушло на это старьё. Я могу сказать только одно: я глубоко убеждён, что до тех пор, пока в России существует тайная полиция, пусть даже пребывающая, как сейчас, в летаргическом сне, - ни о какой демократии не может быть речи.

Живём мы по-старому, перезваниваемся с Чикаго, нашему внуку скоро будет уже три года. Он говорит, произносит даже отдельные фразы, по-английски и по-немецки. Когда Лора весной ездила туда, на этот раз без меня, он начал произносить и русские слова, но шансов на то, что он будет говорить на этом языке, очень мало. Я занимаюсь литературой. Изредка езжу, остальное время, как сейчас, сижу за компьютером. Дорогая Нина, ты совсем ничего не написала о твоих делах, вообще о том, как обстоят дела в университете. Вернёшься ли ты в наше отечество? Дружески обнимаю.


Мюнхен, 9 авг.99

Дорогая Нина! Не знаю, застанет ли тебя это письмо, и пишу несколько второпях. К сожалению, октябрь - время, когда ты собираешься гостить во Франции, а оттуда могла бы заехать к нам, - неподходящее. Я хочу съездить, как обычно, на ежегодную книжную ярмарку во Франкфурт, где моё издательство устраивает приём и пр., но это даже не главное; а главное то, что мы собрались с Лорой лететь на Балеарские острова в отпуск, которого у неё не было уже много лет. Билеты, гостиница и т.д. заказаны, переиграть невозможно. Всё это займёт часть сентября и почти весь октябрь. Впрочем, может быть, мы всё-таки сами соберёмся и приедем в Москву поздней осенью или весной. Хотя, конечно, это только проекты, никто не знает, что с нами будет завтра. Такие дела.

Германия после Франции представляет большой контраст, Германия заметно богаче и благоустроенней, но Франция - это Франция, и не зря Франклин (кажется) сказал когда-то: Chacun de nous a deux patries, la nôtre et la France. К несчастью, я мало бывал в этой стране, трижды посетил Париж, зато однажды мы прожили несколько недель в Провансе, в восьми километрах от Aix-en-Provence, ездили по округе и побережью, в Авиньон, в Камарг, в Ниццу, заехали в крошечный городок, который называется Святые-Марии-у-моря. Лучшего места на земле, чем Прованс, нет, - разве только Тоскана или Иудейская долина весной.

Снова эти воспоминания... О том, что Ира Дембо заболела психически и скончалась, я узнал в Москве. Я тоже с ней мало общался, она казалась мне взрослой, оттого что единственная, кажется, из наших девочек употребляла губную помаду. У неё был острый язычок, она умела давать ребятам едкие и остроумные клички. Вахромееву я назвал по ошибке Ниной вместо Лены, спутав имя с другой нашей студенткой, которая тоже была одноклассницей моей сестры: Ниной Радзской. Лина Абкина в последний год, я помню, как-то странно сдружилась с Виноградовой. Что могло быть у них общего? У нас был другой человек, по возрасту и общественным заслугам близкий людям такого сорта, как Таня Виноградова, но гораздо более порядочный: Иван Скляр (если ты его помнишь). Когда весной 55 года я вернулся из лагеря, какая-то сила потянула меня в университет, я вошёл в коридор нашего факультета и столкнулся со Скляром. Он приветствовал меня дружески. Оказалось, что он аспирант, живёт в общежитии на Ленинских горах, но слишком долго засиделся в аспирантуре и теперь его направляют - после классического отделения - в деревню, председателем колхоза. Года полтора назад Яша прислал мне вырезку из «Вечерней Москвы»: репортаж о некоем дедушке Иване, который собирает деньги, вместе с какой-то женщиной, игрой на скрипке в подземном переходе; там же и фотография. Это был Скляр. В беседе с репортёром он жаловался на советскую власть...

То, что мы стали объектом внимания, не было случайностью. У Яши был приятель, с которым и я подружился, по имени Сёма Виленский. Он тоже писал стихи, был студентом, сначала в Москве, потом во Львове, так что дружба наша, в сущности, продолжалась очень недолго. Летом 1948 г. стало известно, что он арестован. У Сёмы был друг детства, Сева Колесников, студент закрытого военного Института иностранных языков. Он заложил Сёму, а затем приклеился к нам. Из Внутренней тюрьмы Сёма попал не в относительно либеральную Бутырскую тюрьму, как я и Яша, а в Сухановку, так называемую дачу, с весьма жестоким режимом, о которой и тогда ходили зловещие слухи. Сёма рассказывал мне, что у него в одиночной камере начались галлюцинации: он сидел, и ему казалось, что колени у него чудовищно разрослись.

Четыре года в университете необыкновенно сильно отпечатались в памяти и кажутся мне сейчас самым важным временем жизни, - может быть, и самым счастливым, хотя в юности чувствуешь себя ещё менее счастливым, чем в старости. И вместе с тем - какое это было гнусное время. Университет был просвечен насквозь. Никакая карьера не была возможна без участия или хотя бы молчаливого одобрения тайной полиции. Эта полиция незримо присутствовала везде. Она глядела и слушала глазами и ушами многочисленных осведомителей: одни из них были добровольными энтузиастами, другие работали по принуждению, из страха, что с ними самими расправятся, если они не будут достаточно усердны. И отовсюду маячил, как лес на горизонте, - хоть мы его и не замечали, - призрак лагерей.

Ну, ладно. Я живу по-прежнему. Завтра в Мюнхене состоится репетиция конца света - полное солнечное затмение. Жму руку, всего тебе доброго.


16 окт.99, Мюнхен

Дорогая Нина, возможно, я клепал по привычке на российскую почту, потому что твоё письмецо пробыло в дороге всего лишь чуть дольше двух недель. Правда, в XIX веке письма Достоевского из Бад-Эмса доходили до Старой Руссы за четыре дня. Но то были другие времена, век прогресса. Конечно, легко догадаться, что письма «ходят», точнее, лежат без движения дольше, чем положено, но я всегда, думая о делах в нашем отечестве, склонен добавлять некий иррациональный коэфициент. Каверин в молодости написал рассказ о карточной игре. Короли, дамы и валеты находятся в сложных отношениях друг с другом, плетут интриги и ведут между собой борьбу, а игроки - всего лишь орудие этой борьбы. Примерно так же можно себе представить, что письма обладают свободой воли и сами решают, отправляться ли им в путь, полежать немного на почте или вообще отказаться от полёта.

Я дважды побывал в Израиле, жил там по несколько недель и, конечно, позвонил бы Гале Полонской или даже навестил её, если бы знал, что она там; это было другое время. О том, что она дочь русской матери, я тоже не знал. Думаю, что профессорская кафедра была бы для неё очень подобающим местом. В университете мы сравнительно мало общались с Галей, она не была привлекательной девочкой, а ты знаешь, как это бывает. Она дружила с Лерой Чеботарёвой. Что с Лерой, куда она делась?

Отпуск был на Мальорке, главном из Балеарских островов, которые с некоторых пор стали чрезвычайно популярны в Германии и, в сущности, превратились в немецкую экономическую колонию. От Мюнхена лететь меньше двух часов. Всё отлично организовано, никаких забот, комфортабельный отель и сказочный пляж, но массовый туризм подчас действует на нервы. К тому же мы оба болели гриппом, который привёз один приятель из Москвы. В былые времена мы много ездили по разным странам, снимали, между прочим, Ferienhaus, то есть домик для отпуска, в уединеннных местах, то в Дании, то в Провансе, то в Тоскане, которая некогда называлась Этрурией, в нескольких километрах от Сиены, словом, в райских местах, и это было гораздо лучше и даже не так уж дорого.

В Мюнхене всё ещё осень, настоящая золотая, красная и зелёно-жёлтая осень, никаких особенных новостей нет, и стремительно приближается новое тысячелетие. Поразительно, что прошло 50 лет. Как вы отмечали тогда окончание университета, где, у кого, как вообще всё это происходило? Существовало ли распределение? Что ты знаешь о наших профессорах? Я помню, однажды, приехав в Москву из деревни, где я врачевал, случайно увидел в газете, которую держал человек в метро, извещение о смерти Радцига и был на его панихиде. Речь произнёс Александр Николаевич Попов. Теперь и его нет.

Аббревиатура S.V.B.E.E.V. означает: si vales, bene est; ego valeo.

Дружески обнимаю и приветствую.


7.02.2005

Дорогая Нина,

я только что включил компьютер и увидел твое письмо. Отвечаю под свежим впечатлением. За эти дни я побывал в больнице, был оперирован по поводу варикозного расширения вен на ноге, которое мне изрядно досаждало. У нас солнечная, слегка морозная зима. Через несколько дней прилетит к нам семейство нашего сына, родители и дети, наши внуки, два мальчика восьми и четырёх лет. Проведут у нас день и отправятся в Австрию, в Альпы, кататься на лыжах. Через неделю вернутся и погостят некоторое время. То-то будет шуму. В конце марта мы с Лорой сами собираемся в Чикаго. Кроме того, я, вероятно, поеду 19 марта на два дня в Париж, где по случаю очередного Salon du livre (в этом году посвящённого России) должна выйти моя книжка. Всё это когда-то меня забавляло. А пока – тишина. И вот я сижу и думаю о нашем времени и нашей жизни.

Фашизм, и отечественный, и немецкий националсоциализм, преследовал меня, можно сказать, всю жизнь – не только меня, конечно, но, в отличие от наших сверстников, я имел возможность читать (в Ленинской библиотеке) немецкие материалы о гитлеровской Германии в собраниях документов, выпущенных после войны. Когда говорят: от нас скрывали то-то, не давали читать Достоевского и т.п., то это соответствует истине только отчасти. Правда, бывало и другое. Однажды я вознамерился прочесть, наконец, Шпенглера, заказал «Закат Европы» и жду возле стойки, где выдаются книги. Из заднего помещения появилась дама, и я видел, как она говорила с библиотекаршей, поглядывая на меня. Потом подошла и спрашивает: «Это ты заказал Шпенглера? А ты знаешь, кто это такой?» – «Философ». – «Это фашистский философ! Чтоб это было в последний раз!»

Я отвлёкся. Я хочу только сказать, что приехал в Германию уже, так сказать, с некоторым теоретическим багажом. Но ещё с самых юных лет – и, как ни странно, именно во время войны, когда для всех вокруг Германия была исчадием ада, когда не было человека, который не знал бы, не повторял бы стихи Симонова: «Так убей же хоть одного, так убей же его скорей, сколько раз ты увидишь его, столько раз его и убей!», когда вся страна читала пылающие местью и ненавистью статьи Эренбурга, – всё это ты, конечно, прекрасно помнишь, – именно в это время началось моё увлечение тем, что некогда называлось Германией духа, которая как-то почти неестественно отделилась от Германии зла.

И вот через много лет я оказался в этой стране, и мой брат, мои знакомые в Москве недоумевали, как это я, еврей, решился туда ехать, не говоря уже о друзьях, поселившихся в Израиле: ведь там Германия и немцы, все немцы, до сих пор – предмет ненависти, в лучшем случае – ледяного презрения. И ведь это так понятно. Впервые приехав в Америку, где мне нужно было выступать перед российской публикой, я, как Остап Бендер, которому всякий раз задавались два вопроса: почему в магазинах нет колбасы, и «не еврей ли вы?», должен был постоянно отвечать на один и тот же вопрос: как это так...? То обстоятельство, что за минувшие десятилетия в Германии сменилось два поколения, что подавляющее большинство населения сегодня – это люди, родившиеся и выросшие после крушения нацизма, не принималось во внимание, ибо «немцы остаются немцами». Один парень, математик, у которого в Москве я брал уроки иврита, совершенно серьёзно считавший немцев потомками амалекитян (!), «и, следовательно...», написал мне однажды из Израиля о тогдашнем, только что избранном федеральном президенте: «А вот интересно, что делал этот Рау во время войны?», на что мне оставалось лишь ответить, что к концу войны Рау было 12 лет.

Возвращаясь к этой войне, которую мы оба хорошо помним, а ты ещё лучше меня, – что мне сказать? Не думаю, чтобы наши с тобой расхождения были так уж велики. Было бы странно утверждать – и я вовсе этого не хотел, – что война с Германией была выиграна по одной единственной причине: только потому, что военачальники не щадили солдат. На вопрос, почему всё-таки удалось победить, невозможно ответить одной фразой (о чём и сказано в моей статейке), нельзя ссылаться на какую-то одну, единственно решающую причину; великие исторические события – всегда следствие целого клубка обстоятельств. И, например, небывалое патриотическое воодушевление, которое охватило людей, готовность к жертвам, ущемление национального чувства, скорбь и отчаяние, и ненависть к захватчику – сыграли роль ничуть не меньшую, может быть, более значительную, чем жестокость военного руководства.

Мне приходилось (в лагере) слышать рассказы белорусов и украинцев, переживших немецкую оккупацию. Они были убеждены, что если бы немцы (которых сперва встречали с цветами) вели себя в занятых областях иначе, не грабили бы население, не демонстрировали своё презрение к крестьянам, если бы не террор «полицаев», не карательные рейды СС и пр. (массовые расстрелы евреев никого особенно не волновали), то исход войны был бы другим. Они забыли, что в этом случае вермахт не был бы тем, чем он был: армией преступного государства. Так или иначе, но вот ещё одна из множества причин. Гораздо позже я услыхал (от участников войны) и такую версию: немца одолели благодаря огромной американской помощи, в частности, благодаря поставкам современных грузовиков-студебеккеров. Можно было бы привести немало других соображений более общего характера (столкновение двух тоталитарных режимов, в некотором смысле стоющих друг друга), сослаться на эффективность неслыханной по размаху лжи, чрезвычайно напряжённой, всесторонней и вездесущей пропаганды (военная пропаганда работала во всех воюющих странах, но сравнить с нашими достижениями можно разве только пропаганду в рейхе), да и мало ли ещё на что.

Но война, несмотря на все усилия приблизиться к исторической правде, по-прежнему в сознании послесоветского человека прослоена ложью, окутана мифами, которые к тому же ещё и постоянно обновляются. То, что глядя отсюда кажется гротескным, – результаты массовых опросов, особенно среди людей старше 40–45 лет (отношение к войне, к роли Сталина), статьи публицистов, национализм, которого не стыдятся, рост профашистских и фашистских настроений и так далее, незачем вдаваться в подробности, – довольно ярко демонстрирует эту порабощённость. И мне казалось, что нужно по крайней мере напомнить о том, что вытеснено, табуизировано в сознании многих людей.

Тебе подумалось, будто я считаю, что Германия поплатилась за собственное поражение, а не за то, что она натворила. Это недоразумение; в моей статье говорится (цитата): «Цена, которую заплатили за победу над Германией, не уступала цене, которую заплатила Германия за свою агрессию». Но ведь большинство людей в России, действительно, не знает или не хочет знать, каковы были масштабы этого возмездия. Был такой случай: в первые годы перестройки сюда стали приезжать писатели из СССР, которых принимали с почётом. Однажды в университете перед студентами выступал покойный Солоухин. Он рассказывал о том, как советские писатели борются за сохранение памятников старины, об уничтожении церквей большевиками. И, чтобы описать размах этого вандализма, сказал, предполагая невозможное возможным: «Представьте себе, что в вашем прекрасном городе уничтожены все храмы!» Он даже не догадывался, что именно так и произошло в Мюнхене, разрушенном почти целиком.

Смешно меряться бедами. И всё-таки не мешало бы, например, помнить о Дрездене, некогда красивейшем городе Европы, который был уничтожен несколькими налётами союзной авиации 13 и 14 февраля 1945 г., то есть меньше чем за три месяца до капитуляции Германии. Центр города был переполнен беженцами из восточных областей, под развалинами и в дыму пожаров погибло не менее 60 тысяч человек, вместо города осталось 1200 гектаров руин, погибло всё. Это было военное преступление, которое пытались оправдать ссылками на злодеяния немцев, а также военными соображениями: предполагалось, что ковровые бомбардировки деморализуют население, сломят волю к сопротивлению. Но сломить сопротивление, как известно, не удалось; напротив, отчаяние вкупе с ухищрениями нацистской пропаганды побудило обороняться до последнего издыхания. А оправдывать одно преступление другим тоже не след.

Катастрофу Германии можно сравнить разве лишь с опустошениями Тридцатилетней войны, но в XVII веке не существовало бомбардировочной авиации. Разрушены были все более или менее крупные города. По количеству относительных (к общему населению) людских потерь эта страна заняла второе место после Польши. Погибла четверть всех мужчин. Таково было это возмездие. Должны ли мы сейчас, через 60 лет, по-прежнему повторять: «Так им и надо!» Кому – детям, женщинам?

Сыграла ли именно советская армия главную, решающую роль в военной победе? Да, конечно; никто этого и не отрицает, хотя вопрос, бесспорно, решается сложнее, чем нам казалось. И то, что эта армия совершила подвиг, никто не ставит под сомнение. Я хочу лишь добавить, что честность и то, что называется fair play, – попросту обыкновенная порядочность – требует признания и чьих-то других заслуг. А это в России как-то не чувствуется – не принято.

Знаменитый телесериал «Семнадцать мгновений весны» смотрела вся страна, да и теперь он пользуется большим успехам. Сюжет построен на нелепостях, одна из которых больше всего бросается в глаза: Штирлиц – высокопоставленный офицер Главного управления службы безопасности СС (Hauptamt des Sicherheitsdienstes des Reichsführers SS), правая рука Вальтера Шелленберга, который был в свою очередь правой рукой повешенного в Нюрнберге Кальтенбруннера, как тот – правой рукой Гиммлера; другими словами, Штирлиц ex officio крупный военный преступник. Но не в этом дело. Главная идея фильма та, что в то время, как Советский Союз один на один, честно и самоотверженно вёл героическую борьбу, спасал мир от нацизма, западные союзники, лживые друзья, хитрили, изворачивались, вели сепаратные переговоры с врагом и только и думали, как бы получше воспользоваться плодами победы, завоёванной не ими. Фильм снят в советские времена, но вся эта мифология, успешно внедрённая в сознание зрителей, жива доселе.

Письмо затянулось, но ведь, Нина, это разговор бесконечный. Нельзя, пишешь ты, посягать на святое. Мы не воевали, мы не испытали того, что пришлось испытать нашим отцам, и мы, конечно, не умнее наших отцов. Но у нас есть одно преимущество: мы пришли позже. С тех пор слишком многое изменилось. Наша информация полнее. Мы менее восприимчивы к пропаганде. И я думаю, что мы достигли возраста, обязывающего шире и глубже взглянуть на события прошлого.

Любое поползновение публично «извинить» или оправдать преступления фашизма здесь, в Германии, карается как нигде в мире. Попытки отрицать Голокауст уголовно наказуемы. Хуже и безжалостней, чем было сказано о немецком прошлом здесь – в литературе, в публицистике, в кино, по радио, по телевидению, – вероятно, не было сказано нигде. Так что речь идёт вовсе не о том, чтобы как-нибудь выгородить преступников или преуменьшить страдания России. Нет, не об этом.

Будь здорова. Крепко жму твою руку. Твой друг Г.


Москва, 9.02.05

Дорогой Геня!

Я могла бы подписаться под каждым словом твоего письма. Я и не сомневалась в том, что в оценке основных событий нашей нелегкой жизни мы не расходимся.. За неправильное цитирование приношу свои извинения. Mea culpa. Конечно, «за агрессию» это не то, что «за поражение». Хотя, разумеется, это была не обычная агрессия, а нечто более страшное и до того в истории не случавшееся, если иметь в виду конечную цель. Или я ошибаюсь? Но дело не в этом. Я написала тебе, почему, по моему мнению, статья не была напечатана. Потому, я и сейчас так думаю (это не касается личности Сталина; все в твоей статье, что связано с ним лично, в том числе – и оценка его роли в войне вряд ли могло служить препятствием для публикации), что в ней победа оценивается исключительно (или мне так показалось?) через призму роли в ней Сталина, его бесчеловечных приказов, и все выглядит очень мрачно. Нет противовеса. Я, конечно, понимаю, что ты так не считаешь, но в статье получается так, потому что ответ военного юриста, с которым ты беседовал, на вопрос, почему была выиграна война, «Потому что военачальники не жалели людей» остался без авторского комментария. Конечно, sapienti sat, потому что трудно себе представить, чтобы нормальный человек, тем более писатель, мыслил так примитивно, но ведь это не разговор двух людей, а статья. То же, когда ты пишешь, что «миф о великом друге и вожде обновляется … тоской рабов по державным сапогам». Я выделила курсивом слова, безусловно оскорбительные для любого народа. И хотя это истинная правда по отношению к тем, кто до сих пор ходит на демонстрации с этим так блестяще описанным тобой пресловутым портретом, но ведь есть и другие, которых, если не большинство, то уж, по крайней мере, не меньше! Т.е. опять без противовеса, а между тем регулярно по всем каналам идут передачи и печатаются статьи, в которых, вопреки бульварной публицистике, которую все глубже и подробней раскрываются преступления сталинского режима, рассказывается о судьбах репрессированных и погибших, выступают выжившие. В твоей статье только одна сторона. И хотя, как ты пишешь в последнем письме, напомнить надо, но без противовеса получается, что другого просто нет. Я пытаюсь рассуждать с точки зрения редактора.

Теперь уже некоторые мои соображения по поводу последнего письма. Ты прав: «смешно меряться бедами». Но при всем том я не говорила бы о чрезмерности возмездия, если помнить о Ленинграде, Сталинграде, Киеве, моем родном Харькове, белорусской Хатыни и т. д. Даже если оставить в стороне Что касается Дрездена, то этот бессмысленный акт союзников осуждался (может быть, лицемерно, но я так не думаю) даже в советской печати. К этому можно добавить еще Хиросиму и Нагасаки. С другой стороны, в России мало говорили о роли в этой войне союзников, но еще меньше на Западе говорили о роли в ней Советского Союза. Вспомни, что фильм Ромма там назывался «Неизвестная война». Сейчас, как мне кажется, обе стороны пытаются восстановить справедливость. Ну а «17 мгновений…» это пропагандистский фильм, увлекавший своим сюжетом; сейчас, может быть, только дети воспринимают его всерьез. А сепаратные переговоры разве совершенно невелись?

Я полностью с тобой согласна, что именно в Германии более, чем в любой другой стране осужден фашизм и все, что с ним связано. Но и в Германии есть реваншистские нацистские организации, к сожалению. В России все так, как ты пишешь – есть фашистские и профашистские организации, есть антисемитизм, но не на государственном уровне, хотя такие настроения есть и у значительного числа людей во власти, что, в частности, показали последние события. При этом, я думаю, не у всех хватило смелости в них признаться. На самом деле, я думаю, их больше. Думаю также, что в Германии Макашов сидел бы в тюрьме. Но, по крайней мере, его осуждают по всем теле- и радио- программам и каналам. Для России это уже прогресс. В Германии все, что произошло, - это была раковая опухоль. Больной пережил тяжелую операцию и выздоровел. В России это давняя хроническая болезнь, поэтому выздоровление не может быть достигнуто хирургическим путем. Тем не менее нельзя отрицать, прогресса в состояния больного. Ты уже отвык от наших реалий, Геня. Здесь, в России, в этой огромной стране нельзя рассчитывать на очень быстрые перемены. Я думаю, что те изменения, которые произошли в стране за такой исторически короткий срок огромны. Хочется надеяться, что ситуация будет улучшаться. Выросло совершенно новое поколение. Все зависит от того, кто возьмет в нем верх.

О настроениях многих (но далеко не всех) в Израиле по отношению к немцам знаю В Израиле была два раза. Но в последний мой приезд, три года тому назад, там уже исполнялся Вагнер. Несмотря на многочисленные протесты. Слышала и разговоры с осуждением тех, кто уехал в Германию. Взглядов этих никогда не разделяла. Шиндлер тоже был немцем. И еще на меня огромное впечатление произвел польский фильм «Пианист», ты, наверное, видел его. Это подлинная история польского пианиста Шпильмана (он только недавно умер), которого спасли поляки, а на последнем этапе – немецкий офицер, который потом сам погиб в советском плену. Кроме того, я знаю подлинную историю о еврейской женщине, которую спас полюбивший ее немецкий офицер. Но дело, конечно, не в этих отдельных лицах, я просто никогда не питала ненависти к немцам как к немцам, и знаменитое стихотворение Симонова у меня вызывало ощущение неловкости, потому что вместо слова «фашист» там было слово «немец». У меня есть хорошие друзья в Германии. Сначала возникли деловые контакты с профессором Лейпцигского ун-та Ильзой Бехер, потом они переросли в личные: я была у нее в гостях, потом она гостила у меня в Москве. Она, к сожалению, умерла. А когда я жила у нее в Лейпциге, я ездила по окрестным городам и во время поездки в Дрезден познакомилась с одной супружеской парой. Мы подружились. Они тоже гостили у меня, а я у них. Мы все время переписываемся. Они мне пишут по-немецки, я им отвечаю по-русски. У них есть друг-филолог, который знает очень прилично русский язык, он им мои письма переводит. С ним и его женой я тоже встречалась и в Москве, и в Германии. Они живут в Апольде. Меня твой отъезд в Германию не удивил, напротив, я считала твой выбор страны совершенно естественным, поскольку ты знаешь немецкий язык,

Вот видишь, и мое письмо получилось длинным. Надеюсь, мы поняли друг друга. Тебе привет от Риты, Иры, Гали и Леры Чеботаревой. Последние два переданы по телефону. К сожалению, ни Галя, ни Лера приехать не смогут (я по-моему писала тебе, что Лера живет в Киеве), а вот Эля Петруханова, как я узнала сегодня от Иры, приезжает.

Всего тебе самого доброго, крепко жму руку - Нина


23.05.2005

Странно было бы «не обращать внимания» на твоё мнение, дорогая Нина, ведь оно для меня очень важно, да и вообще – что говорить – не так уж много у меня столь внимательных, терпеливых и компетентных читателей. Видимо, я в самом деле поддался этой злокачественной моде уснащать прозу грязными словечками, надо быть как-то брезгливее.

Совсем забыл сообщить тебе, что я как раз на этих днях получил от Гали Полонской (опять же благодаря тебе) два тома её мемуаров и ответил ей сразу же. Читал и перелистывал до глубокой ночи, с наибольшим интересом, конечно, – об университете, о наших временах. Книга получилась – не просто личные воспоминания, но сплав личности с эпохой. Это то, что меня занимало долгие годы: каким образом человек может (и может ли вообще) сопротивляться своему времени, зловещей Истории, враждебной, если не истребительной, по отношению к человеческой личности.

Ты пишешь об английских книгах о войне. Все эти годы, как ты могла заметить, я всё больше погружался в войну, странно, не правда ли, ведь я не был на фронте, пороху не нюхал, до второй половины июля находился в Москве, самые страшные месяцы, да и почти всю войну, провёл в эвакуации, за тысячу вёрст от театра военных действий, и вернулись мы, то есть мой младший брат, моя мачеха и я, лишь в августе 44 года. Мне было 16 лет, я был рабочим на почтамте; если бы война продолжалась до осени следующего года, я был бы призван в армию. Вместо этого я поступил в университет. Но, живя скоро уже четверть века вне России, в той самой стране, которая напала на нас и причинила нам всем столько несчастий, встречаясь с участниками войны (в разное время я разговаривал с многими, у меня есть и друзья, воевавшие в России), читая книги, дневники, воспоминания, погружаясь в эти, как прежде могло казаться, чуждые судьбы, повидав города, посмотрев множество документальных фильмов о войне, не только немецких, я получил в некотором смысле возможность взглянуть на эти годы и события, как мне кажется, под более широким углом зрения, чем это было возможно в СССР. Не то чтобы я «переметнулся во враждебный лагерь» или что-нибудь подобное, речь, как ты понимаешь, вовсе не об этом, да и в нынешней Германии это возможно (если вообще возможно) ещё меньше, чем в России. Речь идёт о том, что мы, пришедшие позже, не можем смотреть на прошлое только глазами наших отцов. Мы не умнее их, мы не пережили их страдания и усилия, мы не разделили их подвиг, не наследуем их заслуг, – но мы пришли позже, и в этом всё дело.

Тут и встаёт вопрос, как же всё-таки приходится теперь взирать на войну и победу. Не мне рассказывать тебе о том, каким густым облаком новой мифологии заволоклось сейчас это прошлое в России. Это облако спускается сверху и встречает (если судить, например, по статьям публицистов, речам политиков, высказываниям писателей даже либерального толка и т.п., а ещё больше по результатам массовых опросов – в работах Бориса Дубина, в только что вышедшей книге Льва Гудкова) в высшей степени сочувственный отклик снизу.

Вероятно, и ты видела по телевидению грандиозный парад на Красной площади в честь 60-летия победы. В западных странах Восьмое мая отмечалось скромно как день памяти о погибших. В Москве Девятое мая 2005 года было отпраздновано как день победы. Шагали войска в мундирах и с оружием времён Отечественной войны. В открытых фургонах везли ветеранов в специально пошитой полувоенной форме. И так далее. К счастью (и это, конечно, большой прогресс), не было грохочущей техники, не было ракет и прочего.

Но праздник не обошёлся без некоторой неловкости. Ни звука о бывших союзных республиках, пострадавших от войны и оккупации хуже всех, потерявших огромную долю своего населения и разделивших в общем государстве победу с Россией, – о Белоруссии и Украине. Словно их вовсе не существовало. Кодекс военной чести, да и обычной порядочности, требовал хотя бы вскользь упомянуть о бывших союзниках – Англии, США, Канаде. О них тоже ни единого словечка. Словно они не воевали, не бомбили врага, не победили Роммеля в Северной Африке, не высаживались в Италии и Северной Франции, не помогали нам вооружением, обмундированием, транспортными средствами, семенами, продовольствием, которым народ кормился и в войну, и после войны.

Получается так, что воевали мы, одолели врага мы и только мы. Не Вторая мировая война, но Великая Отечественная. (На вопрос: как Вы думаете, кто победил Германию во Второй мировой войне? – 60 процентов москвичей, опрошенных в 1997 г., ответили: русский народ. Сейчас этот процент людей, позабывших не только о западных союзниках, но и о других народах Советского Союза, ещё выше. На вопрос, мог бы СССР победить в этой войне без помощи союзников, 71 процент опрошенных в 2001 г., ответили: да!).

Письмо снова затянулось, но я ещё хочу написать о любви к России. Ты пишешь о своём впечатлении: я хорошо вижу всё плохое в современной России и не хочу замечать ничего хорошего. Хотя бы даже то, что можно свободно приехать в страну и публиковать здесь свои сочинения. Ещё бы мне этого не видеть. Ещё бы не чувствовать, не понимать разницы между нашим не таким уж далёким прошлым и сегодняшним настоящим. Даже сам по себе факт, что мы можем переписываться... да о чём тут говорить. В своё оправдание я мог бы сослаться на то, что я люблю своих героев, а ведь это по большей части соотечественники, люди России. Можно было бы, и, я полагаю, не без основания, повторить старые слова: люблю отчизну я, но странною любовью. Слово «любовь», может быть, и не совсем годится: для этого я слишком прирос к России, и с этим ничего уже не поделаешь.

Сидя за бугром, ругать покинутое отечество, выдавать себя за кого-то другого, мы-де с этим отечеством не желаем больше иметь ничего общего, – дешёвый номер. Ещё в первые наши годы здесь, опубликовав несколько статей в журнале «Merkur», который именует себя «журналом европейской мысли», я получил предложение от одного издательства в Майнце написать книжку, она вышла под названием «Mythos Rußland» (а позднее была издана и по-русски в Америке). В этой книжке, по-моему, было по крайней столько же любви, сколько и хулы. Тем не менее в тогдашней правой русской зарубежной печати я был заклеймён как русофоб. Но это всё было и быльём поросло, а суть дела, я думаю, вот в чём. Я не люблю своё время. Эта эпоха, этот век внушают мне отвращение и ужас, я испытываю чувство тяжёлого стыда и не понимаю людей, заявляющих, что они горды тем, что им довелось жить в ХХ веке, – и в этом опять-таки всё дело.

Дорогая Нина, мне, конечно, очень хотелось бы, если можно, получить primum libellum Latinum для детей. В свою очередь не знаю, что тебе послать. В Киеве, в издательстве «Дух и литера», вышла ещё одна книга прозы, называется «Следствие по делу о причине», частично включающая известные тебе изделия, но там есть и другие, а также роман «После нас потоп» (впрочем, ты и его, кажется, знаешь). Если этой книги нет в Москве, я постараюсь добыть и прислать тебе.

Крепко жму руку. Твой друг Г.


4.11.2009

Дорогая Нина, как ты там поживаешь, здорова ли? Работаешь? Меня снова выдвинули на две премии – на старости лет я, можно сказать, делаю карьеру. А между тем, horribile dictu, мне скоро стукнет 82. Получу ли я эти премии, неизвестно, но мне прислали приглашение, билет на самолёт, так что я собираюсь всё-таки приехать 25 ноября и пробуду в Москве, если останусь жив, две недели. Будешь ли ты в это время в городе? Очень хотелось бы повидаться с тобой.

Жму руку, твой старый товарищ ГФ.


31 мая 2010

Рад, дорогая Нина, что у тебя всё благополучно. Мои внуки прибыли, я их ещё не видел, вместе с Сузанной они остановились у её матери в Гермеринге, небольшом городке под Мюнхеном. К несчастью, Инга (мать Сузанны) накануне их приезда сломала руку. Была оперирована и сейчас уже дома. В четверг прилетит мой сын, мы соберёмся все вместе, а 6-го семейство отправится назад в Чикаго.

На вопрос, определились ли склонности у моего старшего внука Яши, ответить трудно. Он занимается спортом, учится играть на саксофоне, читает английские и немецкие книжки, но сказать, чтó его больше интересует, техника, математика или что-нибудь гуманитарное, он, пожалуй, и сам не сумеет. Впрочем, и я в этом возрасте (13 лет), насколько помню, тоже не мог решить; пожалуй, больше склонялся к литературе, а вскоре сам сделался весьма плодовитым автором. Но были и совсем другие интересы: астрономия, физика. Это была другая страна, другая эпоха.

Ты спрашиваешь, что значит спасать свои произведения. Я вычитываю старые вещи, от которых в большой мере отошёл. Расстояние позволяет увидеть то, чего прежде глаз и ум не замечали: всякого рода несообразности, ошибки и огрехи, утомительные длинноты, плохо звучащие фразы. Вот и стараешься спасти то, что ещё можно спасти: вычёркивать, сократить или попросту, потеряв терпение, переписать заново..

Меня удручает, когда я читаю или, вернее, проглядываю, современную русскую литературу, общая болезнь – многоглаголание. Тягостное, наводящее тоску и скуку блудословие. Симптомы этого недуга я нахожу и у себя. Я понимаю, что вернуться к лаконизму латинской прозы, к великой французской литературе XVIII века, к сжатости и концентрации Пушкина (двухтомный роман «Дубровский» – это всего лишь 80 страниц) невозможно, но невозможно вынести и безвкусную, водянистую, болтливую и скудоумную словесность наших замечательных современников.

Может быть, до отъезда в июне ещё успеешь мне написать?

Крепко жму руку, твой старинный друг Г.