Письма к Владиславе Ждановой


Дорогая Влада, я читаю и перечитываю Ваше письмо, замечательно интересное – и начертанное на ужасной латинице. Может быть, Вы попробуете писать, как я, пользуясь attachment’ом?

«Вытеснённость в себя» – это сказано очень точно. За двадцать один год жизни в Германии у меня было время задуматься о том, что, собственно, значит быть эмигрантом. Я хорошо помню, что, когда реально встал вопрос о бегстве (а мы все как бы созревали для этого – одни медленно, другие быстро), меня ужасала перспектива оказаться в нерусской языковой среде. И это при том, что у меня было важное премущество перед другими: я знал немецкий язык. Правда, мало кто думал в то время о том, чтобы поселиться в Германии, а уж для еврея это представлялось каким-то чудовищным нонсенсом. Но как раз то, о чём Вы говорите, – государственный патриотизм, – отвращало меня, среди других соображений, от Израиля.

Как бы то ни было, если бы понадобилось формулировать конституирующие признаки эмигрантства, я бы назвал этот: необходимость провести всю остальную жизнь в среде, где говорят не на родном языке. С этой точки зрения «вытесненность в себя» представляет собой род защитного механизма, вроде палатки в пустыне или раковины, где отсиживается улитка. К великому облегчению изгнанника, всё равно – добровольного, не совсем добровольного или вовсе недобровольного, – оказывается, что он не один такой, и раковину можно раздвинуть до размеров небольшого гетто. Всё это, конечно, Вам известно не хуже, чем мне.

Мне кажется, я имею возможность сравнивать Четвёртую волну с той, к которой принадлежу. Тут-то и видны родовые черты, которые, может быть, делают вопрос: эмигранты или не-эмигранты? – недискуссионным. Меня вообще поражало какое-то неизбывное постоянство этой судьбы, вопреки смене веков и даже цивилизаций, – не зря же я цитировал Овидия. «Ни одного человека, кто умеет сказать хотя бы словечко по-латыни!» Если же говорить о близком к нам времени – поразительная похожесть документов нашей и немецкой, 30-х годов, эмиграции. И сегодня всё повторяется: сходные черты эмигрантского жаргона, такое же искушение стать злокачественным патриотом покинутой родины (о чём Вы пишете), всё то же желание сбиться в кучу лицом друг к другу, спиной к «ним».

Вырванность из живого контекста (Ваши слова)? Тут лично я, пожалуй, был счастливей Вас. Скорее я испытал чувство огромного освобождения. В Москве же, куда я тоже ездил несколько раз, первый раз через одиннадцать лет после оттъезда, я, напротив, чувствую себя скованным и в конце концов отваливаю, глубоко удручённый. А ведь я вырос в Москве. Но это уже другая песня.

Мы с Вами Kommilitonen: я тоже до лагеря учился на филологическом факультете МГУ, на классическом отделении, это было ужасно давно. В Бремене я бывал (виделся с Гариком и Гасаном Гусейновым), в Гейдельберге однажды получил литературную премию, даже с некоторой помпой; вообще могу сказать, что за эти годы изъездил всю страну, на всех видах транспорта, кроме гужевого.

Как складывается моя жизнь? Это довольно путаная тема. Соберусь с мыслями и отпишу Вам.

Джон Глэд – мой старый приятель, лучше сказать, друг. Живёт в Вашингтоне, где, кстати, я у него недавно гостил. Он славист, полиглот, переводчик русских писателей, профессорствовал в Мерилендском университете и в других местах. Человек он одарённый и забавно-своеобразный. В своё время он снял несколько фильмов – бесед с корифеями разных волн литературной эмиграции, выпустил интересную книгу – «Беседы в изгнании». Там у него Алёша Цветков, в ответ на стандартный вопрос: что заставило вас покинуть Россию? – произнёс замечательную фразу: Отсутствие необходимости продолжать оставаться дальше. Подумайте над ней; она как будто выворачивает всю проблему наизнанку.

Крепко жму Вашу руку, дорогая Влада, надеюсь – до следующего раза. Не хандрите. Ваш ГФ.


07.2.2004

Дорогая Влада, я уж думал, что больше не услышу о Вас. Как я понимаю, жизнь у Вас нелёгкая – и личная, и профессиональная. Я думаю и всегда думал, что так называемая личная жизнь (советское выражение?) и есть, собственно, главная, если не единственно важная, реальная и подлинная жизнь. А ведь мне казалось – тогда, в Майнце, – что Вы счастливая молодая женщина, с лёгкой походкой. Очень рад Вашему письму.

Видели ли Вы в Бремене, в этом прелестном старом районе, который называется Schnur, мемориальную доску, где написано, что на этом месте найдены кости «того самого осла», чем и доказывается правдивость истории о музыкантах. Это, между прочим, при том, что Stadtmusikanten, как Вы помните, так и не добрались до города.

Брошенный дом в Риге – почему? Разве Вы не вольны туда вернуться? Но Гарик – человек мудрый. Я тоже, например, не мог бы снова зажить в Москве, даже если бы нашлось где жить и было на что жить.

А вот Париж... Когда-то я бывал в Париже, однажды гостил у Синявских, но эти визиты не в счёт. По-настоящему я почувствовал этот город недавно, когда ездил туда три последних года подряд и жил в маленькой гостинице по нескольку недель. И оказалось, что по Парижу, по Левому берегу, по Монмартру, по садику на острове Сен-Луи, по набережным и мостам через Сену – скучаешь. Может быть, поеду весной или осенью снова – не знаю, удастся ли.

Мои дела? Занимаюсь литературой, и вечно повторяется одно и то же, так что это уже почти физиология: утром как будто что-то получается, начинаешь верить в себя; вечером вспоминаешь о том, что так увлекало утром, и не понимаешь, что в этом такого, и все замыслы и «свершения» выглядят какой-то чушью. В минувшем году я закончил (несколько раз переделывал) роман по названием «К северу о будущем» – это цитата из Пауля Целана; возможно, Вам попадалось стихотворение In den Flüssen nördlich der Zukunft. Написал одну повесть, где умирающий вспоминает свою жизнь и разговаривает с людьми, которые не то посещают больного, не то привиделись ему. Там есть одна важная для меня тема «над-сознания». Ещё одну повесть, тоже Ich-Erzählung, но от имени немца, старого пианиста-дилетанта, в прошлом офицера, у которого в России во время войны произошла одна история, и как это через много лет неожиданно отозвалось. Подправлял некоторые старые вещи. Написал несколько рассказов и рецензий; я пишу и посылаю в Москву рецензии-рассуждения о новых немецких и французских книжках, мой брат получает там какие-то скудные гонорары. Ещё написал рецензию на вышедшую только книгу известного критика Натальи Ивановой «Скрытый сюжет», которую (книжку) эта дама мне подарила на ярмарке во Франкфурте. Рецензия была отвергнута.

Вопрос о двух литературах, вроде бы давно закрытый, для меня отнюдь не закрыт: я, хоть и пишу по-русски, чувствую себя совершенно отторгнутым от литературы в России, точнее, от той части русской литературы, которая существует в самой России.

Вы спрашиваете о литературной жизни – очевидно, русской – в Мюнхене. Здесь есть несколько литературных кружков, один из них я изредка посещаю. Любопытная вещь: первая послереволюционная эмиграция называла себя последней. Старики вымирают, дети натурализуются. Но пришла война, и с ней вторая эмиграция. Она тоже считала себя лишённой будущего. Прошло ещё несколько десятилетий, явилась третья волна (к которой я принадлежу), потом советская власть рухнула, и снова, теперь уже как будто с полным основанием, заговорили о том, что самое понятие эмиграции лишилось смысла. Ан нет: возникла новая эмигрантская литература.

Небольшие тексты Мих. Безродного я как-то раз читал в журнале «Крещатик» (есть такой, но не в Киеве, а в Германии), они показались мне претенциозными, и ничего другого я уже не стал читать – может быть, напрасно.

Дорогая Влада, держитесь. Пишите о чём хотите, мне интересно всё, что касается Вашей жизни, работы и мысли. Не можете ли Вы прислать Ваш доклад о «русско-немецкой коммуникации»?

Жму руку.

Ваш ГФ.


12.02.04

Дорогая Влада, в словах питерского иконописца показалось мне, по правде говоря, что-то не того; послышался отзвук чего-то заимствованного. Страдание в такой же мере обогащает человека, как и калечит. Это, конечно, долгая и скользкая тема, но любимая мысль Достоевского сейчас, оглядываясь на минувший век, звучит, по-моему, чуть ли не насмешкой.

Мою рецензию на книгу Н. Ивановой отвергли, так как, по правилам журнала «Знамя», рецензии на сочинения собственных сотрудников они не помещают. Это вполне резонно. Но вообще-то меня в этом журнале, как мне кажется, не очень любят.

А вот недавно я случайно прочитал (в православно ориентированном журнале «Континент») такой отзыв о своей прозе: «В повести “Третье время” (“Дружба народов”, № 5) Б.Х. описывает пробуждение эротических влечений у подростка. Дело происходит во время войны в поселке, где практически нет мужчин, зато молодых, исполненных томления женщин более чем достаточно. Подросток романтически влюбляется в одну, но первый сексуальный опыт переживает, разумеется, с другой – после чего пытается совершить самоубийство. Текст донельзя литературный, вычурный и переусложненный отвлеченными умствованиями, якобы принадлежащими тому же герою, в гораздо более зрелом возрасте пытающемуся осмыслить эпизод своего грехопадения».

Насчёт немецкой поэзии... Года два тому назад я составил, безо всякого повода и без надежды опубликовать, поэтический сборник, он назывался «Абсолютное стихотворение. Маленькая антология европейской поэзии». Не более и не менее. Это были стихи, почему-либо важные для составителя. Открывалась эта антология Пушкиным («Из Пиндемонти»), а далее следовали поэты в хронологическом порядке, античные, средневековые и далее до нашего времени, западные и русские, всего около 50 имён, если не ошибаюсь. Каждый поэт представлен одним произведением, если это иностранец, то приведён подлинник и подстрочный прозаический перевод, над переводами трудился я сам, и, кроме того, каждому стихотворению было предпослано краткое вступление – не академическое, само собой. Так вот, был там и Пауль Целан, но не то стихотворение, сравнительно мало известное, о котором я прошлый раз упомянул, а знаменитая «Фуга смерти».

Целан, как Вы знаете, поэт весьма трудный. В одной речи он сказал: «Я нахожусь на другом уровне пространства и времени, нежели мой читатель; он может понять меня лишь “на расстоянии”, ухватить меня непосредственно он не может: каждый раз он хватается за решётку, что стоит между нами».

Попробуйте перевести:

In den Flüssen nördlich der Zukunft
werf ’ ich das Netz aus, das du
zögernd beschwerst
mit von Steinen geschriebenen
Schatten.

«На реках к северу от будущего я забрасываю сеть, и, медля, ты загружаешь её тенями, что написали камни».

Перевод, конечно, неуклюжий, далеко не передающий всех оттенков смысла, не говоря уже о красоте и лаконизме стиха. Но что, собственно, означает это стихотворение? Я придумал для себя такое толкование:

Тебя нет, ты живёшь в памяти, на дне рек, уносящих к полярному океану наше мёртвое, несбывшееся будущее. Туда, на холодный север, я отправляюсь, чтобы встретиться с прошлым, встретиться с тобой; туда забрасываю невод, мою поэзию. И вытягиваю – даже не камни, а тени, которые отбрасывают камни, тени окаменевшего будущего, бывшего будущего.

«Тень», Schatten (одно из ключевых слов Целана) ассоциируется с зыбкостью и темнотой, с царством мёртвых, но, как сказано в другом стихотворении: Wahr spricht, wer Schatten spricht. Кто говорит тенями, глаголет истину. Можно перевести иначе (памятуя о том, что Wahrspruch – это вердикт): кто говорит тенями, выносит приговор.

Это отвечало – в какой-то мере – замыслу и содержанию романа.

Жму Вашу руку, будьте здоровы и мужественны.

Ваш ГФ.


29.07.04

Дорогая Влада,

мне приходилось иметь дело с немецкими славистами разных поколений, но их суждения о России (как и высказывания разных других людей – друзей, знакомых) не всегда вызывали у меня реакцию, подобную Вашей. Взгляд со стороны – немецкий взгляд на Россию – может быть странен, даже смешон. Но он вовсе не обязательно равнозначен непониманию. Я старался представить себе тот образ страны, который определяет эти высказывания. Ведь и мы тоже полусознательно руководствуемся в наших представлениях о Германии неким стереотипом – обобщённым образом страны, адекватность которого может быть поставлена под сомнение.

Не знаю, удалось ли мне вполне понять моих собеседников, но я всё же сообразил, что существует, например, немецкий Чехов и он отличается от русского Чехова, хоть и ничем не хуже. Что тут странного? Чехов принадлежит всему миру. Существует немецкая Россия, отнюдь не совпадающая с нашей, так же как существует мало похожая на Германию русская Германия. Самое это слово «Германия», не правда ли, воспринимается иначе, говорит нам нечто иное, нежели немецкое Deutschland или французское Allemagne. Словно это не одна и та же страна. Когда двадцать с лишним лет назад я первый раз был в Münchener Kammerspiele и увидел «Вишнёвый сад» в постановке покойного Эрнста Вендта, я был вначале ошарашен, мне показалось, что это какая-то невероятная, немыслимая Россия. Я скосил глаза на публику и увидел, что люди, как зачарованные, не спускают глаз со сцены. Для них это было искусство, исполненное высшей правды. Когда-то я видел в Москве, с хорошим составом актёров, пьесу Гауптмана «Перед заходом солнца» (менее популярную здесь, чем в России), и вот теперь я думаю, какой дичью, вероятно, показался бы этот спектакль немецкому зрителю.

Я не раз слышал от наших людей, которые говорили о немцах: они ничего не понимают! Куда им... Они не в состоянии понять Достоевского, и так далее. При этом оказывалось, что говорящий со своей стороны не только не понимает, но и не хочет понять немцев, а главное, не отдаёт себе отчёта в том, что усвоенный им образ или стереотип другой страны – в данном случае образ Германии – ничуть не ближе к действительности, чем образ или стереотип России у его оппонентов.

Ну вот, Вы славно потрудились и теперь, вероятно, предвкушаете отдых в тёплах краях. Какие у Вас дальнейшие планы? Что поделывает Ваша диссертация? Что читаете?

Я занимаюсь, как и прежде, литературой, меня одолевает страх, что когда-нибудь я не смогу писать. В Москве вышли две моих книжки.

Жму Вашу руку, дорогая Влада, пишите.

Ваш ГФ.