Послесловие к роману «После нас потоп»

Интервью самому себе


Après nous, le déluge. Эти слова приписываются маркизе де Помпадур. Почему ты назвал роман «После нас потоп»?

 — Потому что «после нас» в самом деле произошло нечто вроде наводнения, история вышла из берегов и затопила прежнюю жизнь, которая сегодня кажется допотопной.

Что заставило тебя снова ворошить эту древность, что тебя еще мучает в этих ушедших семидесятых годах?

Я не собирался писать исторический роман, и для меня эти годы совсем не ушли, не говоря уже о том, что в книге немало анахронизмов, допущенных отнюдь не по небрежности. Разумеется, живя вне страны, я не могу писать о том, что происходит сегодня. Но и будь я в Москве, я не смог бы описывать то, что видел бы за окошком. Я не умею и не хочу быть злободневным писателем; к тому же, как мне кажется, быть своевременным в литературе — совсем не то же, что быть современным. Литература всегда опаздывает; она живет памятью, а не увиденным только что. Для актуальных эмоций существует газета.

Может быть, будет проще, если ты объяснишь в двух словах: о чем эта книга?

В двух словах невозможно. Когда Гете (отважимся на такое сравнение) спрашивали, что он хотел сказать своим «Фаустом», он пожимал плечами. Я надеюсь, что мое сочинение можно толковать по-разному, потому что роман, смысл которого вполне однозначен, плохой роман.

Тем не менее эпиграф — а у тебя их даже два — должен навести читателя на определенную мысль, не так ли? Предложи свое собственное толкование.

 — Латинские стихи принадлежат Намациану, христианскому поэту V века, давно уже не читаемому, известному, пожалуй, только специалистам. Свою поэму, от которой целиком сохранилась только первая книга, он написал, уезжая из Рима в Южную Галлию, откуда был родом.

«Я целую твои ворота, обливаясь слезами...» Возникает подозрение, что автор романа прощается с Россией. Это правда?

 — В каком-то смысле да.

 — Значит, Рим — это...

 — Это не Россия.

 — Но ты же явно хочешь внушить читателю мысль о сходстве между далекой Римской империей и Советским Союзом, этой новой империей XX века. Что это: дань моде, желание указать на историческую закономерность развития тиранического государства — или все же причины распада современного третьего Рима были иными?

 — Я вне моды. Вдобавок каждый, кто знаком с классической древностью, понимает разницу времени, географии и судьбы. Если, однако, мы договоримся, что будем называть империей обширное территориально-государственное образование, объединившее и подчинившее себе множество народов, культур, религий, громадный массив суши, управляемый из единого центра на военно-дисциплинарных и авторитарных началах, если мы вспомним, что Рим и Византия были государствами (или сверхгосударствами) такого типа, то придется признать, что к этому архаическому типу принадлежала и наша страна, не важно, идет ли речь об императорской России или о Советском Союзе. То, что СССР наследовал в этом смысле старому режиму, то, что большевикам удалось продлить существование обреченной империи еще на семьдесят лет, я полагаю, не может быть оспорено... Возможно, мы не вполне отдаем себе отчет в том, что обвал Российской империи — происшествие такого же масштаба, как и крушение Римской империи в IV—V веках. Но и римляне не осознавали смысл того, что совершалось на их глазах.

 — Ты скорее «западный» писатель, а между тем твоя точка зрения на развитие национальных окраин Советского Союза за счет центра, в том числе в вопросах культуры, напоминает рассуждения почвенников и славянофилов. Как объяснить такое совпадение?

 — Я могу представить себе, что если бы я жил, к примеру, в одной из бывших азиатских республик, мне было бы неприятно слышать утверждение, что центральная власть принесла с собой не только угнетение, но и железные дороги, университеты и пр., или что одно неотделимо от другого. Но мы говорим о романе, и я хотел бы воспользоваться случаем, чтобы сказать о моей литературной манере, о том, что ты назвал «точкой зрения». Чья, собственно, точка зрения может быть предметом критики? В этом романе много рассуждений, дело весьма обычное в литературе нашего века. Только в отличие от того, что в России именуется эссеистическим романом (Брох когда-то говорил о «полигисторическом романе»), философствования в моих беллетристических сочинениях принадлежат, собственно, не автору, сидящему за компьютером, не тому человеку, с которым ты сейчас имеешь удовольствие или неудовольствие беседовать, а некоторому условному повествователю, который встроен в художественную систему романа. Ведь не зря повествователь становится в одном месте (в XI главе) действующим лицом. К его рассуждениям вовсе не обязательно относиться как к авторским декларациям. Напротив, ирония, которая, я надеюсь, в них чувствуется, несмотря на их доктринерский тон, — если угодно, определенная доза идиотизма — релятивирует все заявления и утверждения и дает автору возможность дистанцироваться от них. У автора, если уж на то пошло, вообще нет точки зрения.

 — И все-таки: о чем этот роман?

 — В книге, как я ее понимаю, есть два сквозных мотива: Окраина и Подполье. На окраинах огромного города живут герои. Окраины растут. Ядро сжимается. Варварские окраины, населенные феллахами, — это будущее города, исторический центр — его усыхающее прошлое. Растут и проникаются сознанием своей самодостаточности окраины гигантской державы. Половецкий хан, прибывающий в Москву, — отнюдь не карикатурный персонаж. Вообще я не собирался создавать сатиру на кого-либо или что-либо. В моей книге много печали.

Что касается подполья, то с ним связан другой клубок тем. Жизнь римлян перед нашествием варваров, жизнь византийцев (тоже называвших себя, как известно, romaioi, римлянами) накануне вторжения турок представляется выхолощенной. История — та история, которая, как рок, стоит на пороге, становится врагом, которого не хотят замечать. Его не хотели видеть и в последние времена Советского Союза, когда общество вело фантомное существование, между тем как подлинная жизнь ушла в подполье. В романе это подпольный публичный дом Олега Эрастовича. Но также и подпольный нелегальный журнал.

Наш разговор затянулся, но я хочу добавить, что темой моего романа среди прочих является судьба культуры накануне распада страны. Журнал, который, как можно догадываться, есть обобщенный образ самиздата (я сам в нем участвовал), — в то же время и нечто большее: это символ духовной культуры, которая уходит в катакомбы, чтобы обрести свободу, культуры, которая порывает с проституированной лжекулътурой и обособляется от пораженного маразмом общества. Но, замкнувшись сама в себе, она становится вещью в себе. За свою независимость она дорого платит. Больше, чем от преследований, она задыхается от того, что ей не хватает воздуха, и совершает в лице главного героя — самоубийство.