Пусть ночь придёт



Женщина стояла, как птица, в прямой короткой юбке, лёгкая, стройная и прекрасная, как только может быть прекрасной женщина в девятнадцать лет, и эта линия обтянутой чулком, высоко открытой ноги, притягивала взгляды, заставляла людей украдкой поворачивать голову. Подошёл автобус, девушка оперлась на две палки и вскочила на площадку, я вошёл следом за ней.

Мы были знакомы – осмелюсь сказать, дружны – около года, каждую неделю виделись и говорили друг другу всё, за исключением того, о чём невозможно было говорить. Ничего особенного между нами не произошло, никакой «истории», о чём я честно хочу предупредить читателя, ничего такого, что началось бы с какого-нибудь необыкновенного события и кончилось неожиданной развязкой. Жизнь, как известно, плохой сочинитель; в жизни каждого из нас есть только одно начало и один конец – ни о том, ни о другом мы помнить не можем.

Мы не могли говорить о том, чего она не помнила; точная дата её рождения была неизвестна, считалось, что ей было семь лет, кто-то держал её на руках. Кто-то бежал с ней, все кругом спешили. Этот человек был, по всей вероятности, убит. Больше ничего не осталось в её памяти, ни боли, ни крови, и мы к этой теме не возвращались. Где-то на дне её души хранился запрет вспоминать; своего рода гриф «Секретно» на папке, в которой ничего нет.

Можно добавить, что это была война за национальную неза­ви­симость – другими словами, война ни за что. Вы согласитесь со мной, что более мерзкого слова, чем «национальный», нет ни в одном языке. Свой родной язык она забыла. У неё было длинное экзотическое имя, похожее на название цветка или княжества, для моего уха, пожалуй, слишком церемонное, я укоротил его и слегка переиначил, получилось Дина.

«Дина, – сказал я. – Что за упрямство...»

Дом, где она жила, был старый, как все дома в этом городе, и казавшийся очень высоким, без лифта, с длинными полутёмными лест­ницами, квартира была на последнем этаже.

Я уговаривал её переехать ко мне. В доме обитал неопределённый люд. Этажом ниже помещалась пошивочная мастерская, дверь на площадку была открыта, оттуда пахло утюгами, слышались женские голоса. Квартира Дины состояла из комнаты и кухни. Тут же при входе, за занавеской помещалась уборная и жёлтая от ржавчины ванна. В этой ванне я иногда мыл Дину. В мои обязанности, которые я сам возложил на себя, входило также покупать продукты.

Широкая низкая тахта, перед зеркалом подобие туалетного столика – коробочки, баночки, деревянное блюдо с бусами, флаконы из-под духов, по большей части пустые. Окно доходило до пола и было наполовину задёрнуто тёмной гардиной. Паркет «дышал» – рассохшиеся половицы хлябали под ногами. Насколько свежа и опрятна, словно умыта росой, была хозяйка, настолько заброшенным выглядело её жильё. Время от времени я устраивал уборку. Дина сидела с ногами на тахте, – я хочу сказать, поджав ногу, – и смотрела в окно.

Говорят, Париж не меняется; поселившись здесь, я не уставал удивляться тому, что всё в этом городе существует по сей день: и крутые крыши, и дома без лифтов, и скрипучие лестницы, и окна до пола. Дешёвое барахло, вываленное из магазинов прямо под ноги прохожим, розы, попрошайки, старики на скамейках – всё как встарь, город давно смирился со своей ролью быть огомным сборником цитат, и всё так же течёт Сена под мостом Мирабо, с которого некогда смотрел на воду поэт, дивясь тому, что он жив, всё ещё жив, и высоко вдали непременно Монмартр с сахарной головой Святого Сердца. Я прекрасно понимаю, что и то, о чём я говорю, тоже повторение сказанного тысячу раз. Приезжему я посоветовал бы внимательней смотреть под ноги: обилие собачьего кала на тротуарах свидетельствует о неугасимой любви горожан к священным животным.

Вернёмся к нашей теме, – я имею в виду её жилище. Пока я возился с пылесосом, она сидела, сгорбившись на тахте, курила, поглядывала мимо меня на улицу. В углу стоял протез – она не любила его, предпочитала палки. Костылями вообще не пользовалась. Из окна был виден сплошной, вдоль всего фасада, балкон дома напротив и крутая черепичная крыша с окошками. Улица находилась в 6-м округе, в знаменитом квартале, – спрашивается, что здесь не знаменито? Вам достаточно было пройти двести шагов, чтобы очутиться у подножья мрачной башни Сен-Жермен-де-Пре, на перекрестке, облюбованном музами, где обалделый турист стоит в замешательстве перед про­славленными забегаловками Flore и Deux Magots, как Буриданов осёл между двумя стогами сена.

На шаткой этажерке, среди кое-как напиханной макулатуры (она читала всё подряд), в резной овальной рамке стояла чернобровая барышня в белом платке, под зонтиком, отороченном кружевами, на фоне искусственного ландшафта. Вылитая Дина.

«Может, это ты и есть?»

«В некотором смысле».

«Что ты хочешь этим сказать?»

Она пожала плечами. Я спросил, откуда известно, что это её мать, может быть, это бабушка.

«Может, прабабушка?» – возразила она.

Она не знала, как звали её родителей, что с ними стало, не знала ничего. Всё это лежало в пустой папке с грифом «Секретно». Я переставил портрет с этажерки, откуда он легко мог свалиться, на туалетный столик. «Можешь ли ты мне, наконец, объяснить...», – спросил я, но объяснять было нечего, мы могли говорить обо всём, кроме того, о чём нельзя говорить. Я уже сказал, что тщетно убеждал её переехать в мою квартиру. Мы ничего не скрывали друг от друга, скрывался и ускользал, если можно так выразиться, самый предмет разговора.

Бывало и так, что меня просто не впускали. Я стоял на площадке со стучащим сердцем, с продуктовыми сумками, звонил, ждал. Звякала цепочка, дверь приоткрывалась, надменный голос произносил:

«Извините, но я не могу вас принять».

Высовывалась голая рука.

«Сколько раз я просила вас не утруждать себя...» Через несколько дней я снова взбирался к ней на шестой этаж, и она спрашивала светским тоном, как ни в чём не бывало:

«Что случилось, вы были больны?»

В декабре лили дожди, тускло сияла иллюминация; мы встречали годовщину нашего знакомства в заведении, которое, я надеялся, должно было ей понравиться. На Дине было чёрное платье с рукавами из тёмного газа, с полупрозрачной грудью, я облачился во фрак, – ей-Богу, мы были красивой парой. И когда мы шествовали по залу следом за чопорным метрдотелем, я, задрав подбородок, и она, слегка прихрамывая, люди за сто­ликами оглядывались на нас с восхищением.

Гарсон вручил нам огромные, как почётные грамоты, папки с меню, второй официант приблизился с картой вин. Состоялся обмен мнениями, были высказаны глубокомысленные соображения, даны компетентные советы. Последовал церемониал опробования.

«Где вы обучились всем этим премудростям?»

«Нигде. Это разговор авгуров. Римские авгуры старались не смотреть друг на друга, чтобы не расхохотаться». Я предложил выпить за нас.

«Что это значит?»

«За тебя, за меня».

«За вас – пожалуйста».

«Знаешь что, – сказал я смеясь, – всякому терпению приходит конец, ведь мы уже, кажется, договорились: говорить друг другу ты. Это первое. Второе...»

«Я знаю», – сказала она и стала смотреть по сторонам.

«Нет, не знаешь. Я не собираюсь возвращаться к нашей избитой теме. Дина! – сказал я. – У нас сегодня торжественный день. Будем говорить о чём-нибудь высоком».

«О чём?»

«Об Эйфелевой башне. Или о поэзии. Sous le pont Mirabeau coule la Seine. Et nos amours...1 Тебе нравится?»

«Нравится». И разговор иссяк.

Подъехал столик с блюдами, приготовления до некоторой степени оправдывали наше молчание.

«Тебе скучно со мной?»

Она усмехнулась, пожала плечами.

«Я понимаю, я для тебя слишком стар».

Дина учтиво ответила:

«Вне всякого сомнения».

«Будь я лет на пятнадцать моложе...»

«Вы были бы слишком молоды».

«У тебя кто-нибудь есть», – сказал я как бы в шутку.

«У меня?» – спросила она удивлённо.

«Не у меня же. Блины остывают».

Я решил угостить её деликатесом моей страны и давал указания: что надо положить, как надо сворачивать блин. Надеюсь, меня поймут правильно: слава Богу, я не принадлежу никакой стране. Единственный вид патриотизма, который я признаю, – гастрономический.

«Почему вам пришла в голову такая мысль?»

«Очень просто: может быть, ты сама мне когда-нибудь приготовишь...»

«О! Я не об этом».

«Конечно. Я пошутил».

За такой увлекательной беседой прошёл наш праздничный ужин. Ближе к полуночи на эстраде появились музыканты, публика оживилась, пары вставали из-за столиков, образовалась площадка для танцев. Я заказал шампанского... Когда мы вернулись, Дина выглядела усталой, слегка возбуждённой, глаза блестели. Она попросила расстегнуть ей стеклянные пуговки на спине. После чего, удалившись на кухню, я с великим облегчением стащил с себя чёрное одеяние, бабочку и манишку. Постучался, она сидела в халатике.

«Царский ужин».

Я обрадовался и поспешно возразил:

«Всё-таки, знаешь, – это не настоящие блины».

Мы лежали рядом на тахте, она в своём халатике, в чулке, я в носках и брюках.

«Прежде всего, настоящие блины должны быть с ноздрями».

«С чем?»

«Ноздреватые. С дырочками; это первое. Второе, блины должны быть тонкие, тонюсенькие. По краям оранжевая корочка. Но самое главное, настоящие русские блины...»

«Неправда, – сказала она строго, – всё было очень вкусно. И вино замечательное. Пожалуй, я даже перебрала. Можете снять брюки, а то они сомнутся... Я знаю, что вы джентльмен и не воспользуетесь моей беспомощностью».

«Дина! – взмолился я, – мы же договорились...»

Я верю в зловещую силу слов. Если бы удалось заставить её перейти на «ты», наши трудности отпали бы сами собой. Проклятое «вы» было как бруствер, за которым она укрывалась. Как лежавший между Тристаном и Изольдой меч.

«Самое главное, – мямлил я, – к блинам полагается... Блины, если хочешь знать, запивают не вином, а водкой. Ледяной!»

«Бр-р», – сказала она.

Нам действительно было холодно, мы лежали под одеялом, и я гладил её натруженную протезом кожу. Круглый обрубок, всё что осталось. Ампутация в верхней трети бедра. В конце концов я был когда-то медицинским студентом. Но так же, как она не помнила детство, так и я не мог представить себе Дину ребёнком, я гнал от себя прочь видение искалеченной, лиловой, с признаками гангрены, детской ноги, торчавшей из эмалированного ведра в комьях полузасохших, бурых от крови бинтов, где-то там, в южном славянском городе, в операционной комнате, среди воя сирен. Мне казалось, что и тогда Дина была чернобровой и юной, была той, что стояла под зонтиком в овальной рамке.

«Незачем», – сказала она, когда я попробовал повернуться к ней лицом. Мне хотелось сказать ей нечто важное. Что не зря мы нашли друг друга в этом городе. И что при всей разнице возраста, вкусов, происхождения мы были парой. Если уж на то пошло, то и я был в некотором роде инвалидом – духовным калекой. Этот вечер должен подвести черту в наших отношениях. Всё это я собирался ей изложить, по возможности спокойно и рассудительно, но лицо её, губы, углы рта приняли знакомое мне холодно-отчуждённое выражение. Я пробормотал:

«У тебя кто-то есть. Скажи прямо».

Никакого ответа, и всё та же брезгливо-безразличная мина.

«Ты хочешь сказать, что я для тебя слишком стар.

«Эту тему мы уже обсуждали. Лучше взгляните, – добавила она, – сколько сейчас времени».

«Не всё ли равно? Дина!»

Она молчала.

«Скажи мне. Почему ты упрямишься?»

«Прекратите! Я сейчас встану и уйду». Это было сказано, когда моя ладонь, прокравшись под то, что ещё было на ней, опустилась на шелковистый холмик. «И наш замечательный вечер будет испорчен».

Она переложила в сторону мою руку, точно посторонний предмет.

«Дина, это жестоко. Тебе нравится меня мучать?»

«Никто вас мучать не собирается... Да, вот именно: вы стары и безобразны. Что вы вообразили? Вы, кажется, забыли, что я вам ничем не обязана. Знаете что: одевайтесь. Я устала».

«Дина, послушай. Мы должны решить... Тебе надо переселиться».

«Куда это?» – спросила она брезгливо.

«Ко мне, куда же ещё».

«Мне и здесь хорошо».

«По крайней мере, не будем карабкаться на шестой этаж».

«Вас никто не заставляет!»

Мы лежали рядом, время было заполночь. Событие уже произошло, ребёнок родился. Ребёнок родился и лежал на соломе, и солдаты Ирода уже рыскали по окрестным сёлам. Диковинные пришельцы, чужестранцы в пёстрых одеждах, с подарками, на верблюдах, спрашивали у встречных на ломаном арамейском наречии, как проехать к Вифлеему, и люди праздновали это событие, праздновали своё собственное детство; а мы, никому и ничему не принадлежавшие, – мы лежали и ссорились

«Переселиться, – буркнула она, – легко сказать. Это значит жить вместе».

«Да. Жить вместе. – Я добавил: – Это будет разумней во всех отно­шениях».

«Кроме одного».

«Интересно, какого же?»

«Жить вместе – это значит, что вы на мне женитесь, а я выхожу за вас замуж. Или я слишком самонадеянна?»

«Дина, – сказал я с упрёком. – Конечно. Конечно! Как только ты скажешь, мы идём в мэрию». Я снова повернулся к ней, она оттолкнула меня, сердясь и бормоча: «Ну что это... перестаньте». Мы лежали рядом, моя ладонь покоилась на её животе поверх халата.

«Но это не обязательно».

«Что не обязательно?»

«Не обязательно итти в мэрию».

«Это от тебя зависит, Дина, как ты захочешь; хочешь, зареги­ст­рируемся. Не хочешь, пожалуйста...»

«И венчаться в церкви?»

«Можно и в церкви».

«В православной? Или...?»

«Это не так важно».

«Главное – поселиться вместе, да?»

«Да».

«Вместе жить».

«Да. Вместе».

«Будем последовательны, – сказала она. – Вместе жить, это значит спать в одной кровати. Или как вы это себе представляете?»

«Да».

«Вот так, как сейчас».

«Да... то есть нет».

«Вы хотите сказать, что...?»

«Ты находишь в этом что-то оскорбительное?»

«Не перебивайте меня. Конечно, ничего оскорбительного тут нет. Вы хотите, чтобы я стала вашей любовницей. Это невозможно».

«Почему?» – спросил я тупо.

«Потому что невозможно».

«Но всё-таки».

«Потому что это значит, что каждую ночь мы будем вместе. И каждую ночь это должно будет происходить, или не каждую, но это не важно... У вас, конечно, были женщины?»

«Дина, к чему этот разговор...»

«Пожалуйста. Прошу вас. Как это происходило?»

«Да никак».

«Но всё-таки».

Я гладил её живот. Я проник под халат. «У тебя слишком тугая резинка. Это вредно...»

«Вы не ответили».

«Что ты хочешь узнать?»

«Как это происходило».

«Как... Обыкновенно».

«Ага. Значит, это для вас обыкновенное дело».

«Ты прекрасно знаешь, что нет».

Разговор иссяк. Мы лежали рядом.

«Сволочи».

«Что?» – спросила она.

«Это я так... Почему же всё-таки мы не можем... вместе?»

«Почему, почему. Неужели я должна объяснять?»

«Что за чушь, Дина, ты нормальная здоровая женщина. У тебя будут дети».

«Вот этого, – она усмехнулась, – мне как раз и не хватало».

«Почему??»

«А разве не вы мне объясняли, – сказала она вкрадчиво, с нескрываемым злорадством, – что в этом гнусном мире для детей нет места, что дети нас не поблагодарят, что мы не имеем право производить потомство, потому что не знаем, что его ждёт, разве это не ваши слова?»

«Дина...»

«Да, да. Лично нас это не касается, вы это хотите сказать?»

«Да. Не касается».

«Это всё общие рассуждения, а жизнь есть жизнь».

«Жизнь есть жизнь. Ты права».

«И вообще не об этом речь».

«Не об этом, – сказал я. – О чём же тогда?»

«О вас».

«Обо мне?»

«Да. Вы сами не сможете. Вам только кажется, а на самом деле вы не сможете».

«Что, что не смогу?» – вскричал я, сбитый с толку.

Она вздохнула, как учитель, которому приходится долбить одно и то же непонятливому ученику.

«Хорошо, будем говорить откровенно. Хотя меня просто поражает ваше скудоумие, – или вы притворяетесь? Пожалуйста, уберите руку. Уберите руку... Так вот: я не хочу, чтобы делали вид, будто я нормальная женщина и всё такое. Я не хочу, чтобы на мне женились из жалости, ясно?»

«Ясно», – сказал я.

Это была глупость. Она мне мстила. Мстила нам обоим, вот, собственно, и весь ответ. И надо было действительно быть выдающимся тупицей, чтобы этого не понимать. Лицо её перекосилось, она с ненавистью отшвырнула мои руки.

Может быть, я тоже слишком много выпил. Всё во мне вдруг как-то взорвалось. Стиснув кулаки, я пробормотал.

«Проклятые сволочи. Бл-ляди!»

Я больше не мог сдержать себя, вскочив с постели, я метался по комнате, Дина испуганно воззрилась на меня:

«Что с вами, я вас обидела?»

«Что со мной?! – завопил я по-русски, на языке, в котором она могла уловить разве только отдельные слова. – Что со мной... Ты на себя посмотри. Тебе девятнадцать лет! Проклятые гады! Что они с тобой сделали!»

Я остановился.

«Ты передачу видела? Митинг солидарности. Эти бандитские рожи. Борцы за независимость! Кому она нужна? Кому вообще всё это нужно? Что они с тобой сделали, что они сделали с тысячами таких, как ты... И всё это продолжается. И весь мир им аплодирует».

«Послушайте. Сядьте, пожалуйста. В чём дело? Если я...»

«Да причём тут ты...»

«Тогда в чём же дело? Почему вы разбушевались?»

Мне пришлось кое-как объяснить: накануне телевидение транслировало митинг солидарности с борцами фронта национального освобождения. Того самого...

«Ну и что. Господи, какое нам дело!»

Умница, она была права: в самом деле, нам-то что до них. Пусть перегрызут глотки друг другу.

«Извини, Дина, – сказал я. – Сегодня такой вечер, а я... Просто я вспомнил это сборище, представляешь себе, гигантская толпа сбежалась, чтобы выразить им свою любовь».

Она пожала плечами, я присел на край тахты, и мы снова не знали, что сказать друг другу.

Мне показалось, что она чувствует себя виноватой.

«Знаете что, – промолвила она после некоторого молчания. – Я бы разрешила вам остаться, но... Мне не хочется вам объяснять, надеюсь, вы сами понимаете... Почитайте мне немножко. И расстанемся. Уже поздно».

«Мы так ничего и не решили», – сказал я упавшим голосом.

«Уже поздно... Почитайте».

«Что же тебе почитать?»

«Что хотите».

Обычный женский трюк: она чувствовала себя виноватой, и, хотя ничего не было обещано, я почувствовал облегчение. Я молчал. Она повторила:

«Ну, пожалуйста».

«Sous le pont Mirabeau, – глядя в тёмное окно, медленно начал я. – Sous le pont Mirabeau coule la Seine... Vienne la nuit, sonne l´heure...»2

Мы договорились, что утро вечера мудреней и завтра мы всё спокойно обсудим. Она дала мне ключ на случай, если она ещё будет спать. Я снова напялил фрак, повязал кашне, лицо Дины смутно виднелось за моей спиной, она помахала мне рукой из зеркала. Завтра уже наступило. Я возвращался к себе на Правый берег пешком, основательно продрог, дома долго пил чай и поглядывал из окошка на раскалённые вывески, рождественские шестиугольные звёзды и гирлянды огней. Ребёнок родился, три волхва никак не могли объясниться с местными жителями, но в конце концов всё как-то уладилось.

Утро застало меня врасплох, в том удивительном состоянии, когда сон неотличим от яви. Брызнуло солнце из-за крыш. Чёрноголубые тротуары блестели и дымились. Я был бодр и спокоен, чувствовал себя помолодевшим, я доехал до площади Согласия, оттуда было уже неда­леко; я шагал в спокойной уверенности, что всё решилось само собой. Наш ночной разговор выглядел сплошной нелепостью. В самом деле, почему мы так судорожно вели себя, когда всё так просто. Когда-нибудь мы будем вспоминать об этой ночи, вспоминать наши пререкания. Или нет, мы поставим на ней крест, мы попросту вычеркнем её из нашей памяти. И всё-таки наш бесплодный спор был необходим. Нас отравляли непроизнесённые слова, их надо было выговорить и освободиться от них. Сказанные вслух, они потеряли свою злую власть.

Появились первые пешеходы, мимо просеменила старуха с батонми в кошёлке. Боясь разбудить Дину и сгорая от нетерпения, я оттягивал свой приход, расхаживал перед подъездом. Не выдержал и взбежал наверх.

Она меня не впустила. Что ж, это у нас бывает. Мне даже показалось, что это к лучшему: она всё ещё упрямилась и растрачивала на мелочи своё упрямство; что это могло значить, как не то, что внутренне она сдалась. Я терпеливо звонил. Подождав ещё немного, стал спускаться по лестнице, но вернулся и, поколебавшись, отомкнул дверь ключом. «Дина?» – сказал я осторожно. Она не отзывалась, я вошёл в комнату, где на полу лежал яркий солнечный свет.

Тахта была аккуратно застелена, сверху лежал вынутый из рамки портрет барышни в белом, с кружевным зонтиком. Чёрным косме­тическим карандашом наискосок через всю фотографию было написано:

«Il n´y a plus de moi. Ne me cherchez pas»3.


1 Под мостом Мирабо течёт Сена. И наша любовь... (Здесь и ниже – из стихотворения Г.Аполлинера «Мост Мирабо»).

2 Под мостом Мирабо течёт Сена... Пусть ночь придёт, пробьёт час...

3 Меня больше нет. Не ищите меня (фр.)