Русский сон о Германии

1

Некий 18-летний помещик прибыл в своё имение в одной из северо-западных губерний Европейской России, дело происходит, как удалось вычислить (Ю.Лотман), весной 1820 года. Он прискакал верхом, его багаж прибыл заблаговременно. Молодой барин вернулся из чужих краёв, одет по-европейски.

...По имени Владимир Ленский,
С душою прямо геттингенской,
Красавец, в полном цвете лет,
Поклонник Канта и поэт.
Он из Германии туманной
Привёз учёности плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный,
Всегда восторженную речь
И кудри чёрные до плеч.

Портрет русского романтика, скроенного на немецкий лад. Нетрудно представить себе его внешность: на нём белая рубашка с широким отложным воротником, открывающим шею, длинные локоны, как у Новалиса, спускаются на плечи. Ленский – питомец геттингенского университета, в то время одной из самых либеральных высших школ Западной Европы, и, разумеется, поэт; то, как характеризует его поэзию Пушкин («Он с лирой странствовал на свете; /Под небом Шиллера и Гете /Их поэтическим огнём /Душа воспламенилась в нём... /Он пел разлуку и печаль, /И нечто, и туманну даль... /Он пел поблекший жизни цвет»), и прощальное письмо к Ольге Лариной довершают его облик. Как и положено романтическому поэту, Ленский гибнет – правда, не от туберкулёза, как певец Голубого цветка, а на дуэли.

Важно отметить, что это не только литературное воплощение конкретного типа молодого человека, типа, который появился в русском дворянском и образованном обществе первой четверти XIX столетия. За образом пылкого, наивно-восторженного, отметающего прозаическую действительность, мечтательного и несуразного Ленского вырисовывается образ Германии, каким его рисовали себе в России. Пушкинское определение страны, откуда юный поклонник Канта вывез чёрные кудри и вольнолюбивые мечты, – «туманная», – имеет некоторый обобщённый смысл. Черты этой русской Германии сохранились надолго.

2

«Мы, Пётр Первый, Царь и протчая... изобрели за благо Брауншвиг-Люнебургского тайного юстицрата Готфрида Вильгельма фон Лейбница за его Нам выхваленные и от Нас изобретённые изрядные достоинства и искусства такожде в Наши тайные юстицраты определить и учредить... понеже Мы известны, что он ко умножению математических и иных искусств и произыскиванию гистории и к приращению наук много вспомощи может, его ко имеющему Нашему намерению, чтоб науки и искусства в Нашем государстве в вящий цвет произошли, употребить. И Мы для вышеупомянутого его чина Нашего тайного юстицрата годовое жалованье по тысячи ефимков [или] альб[ертусов] определить изволили».

Именной указ от 1 ноября 1712 г., по которому 66-летний ганноверский философ, математик, физик, инженер, юрист, лингвист и придворный историограф был зачислен на русскую службу с пенсией в 1000 талеров, весьма пригодившейся Лейбницу, когда несколько лет спустя двор во главе с новоиспечённым английским монархом переехал в Лондон, а старик остался доживать свои дни в захолустном Ганновере, – один из ранних и малоизвестных документов, подготовивших вклад немецкой мысли в европеизацию огромного государства на Востоке. Русский царь познакомился с Лейбницем в том же году на курорте в Бад-Пирмонте. В бумагах Лейбница, поданных на имя Петра, имеется подробный план развития просвещения и науки в России и чертёж Волго-Донского судоходного канала.

Три последних столетия политическая и культурная история нашей страны тесно связана с историей Германии. Основание первого русского университета и Академии Наук – в большой мере заслуга немецких учёных; в дальнейшем все университеты в России были организованы более или менее по немецкому образцу. Наука и образование, торговля и ремёсла, государственная администрация и бюрократия, вооружённые силы и военное дело – во всех этих областях выходцы из Германии сыграли выдающуюся роль. Династия Романовых, вскоре после кончины Петра I угасшая по мужской линии, во второй половине XVIII века пресекается и по женской; со смертью Елизаветы Петровны (1762) императорский дом, хотя и носит по-прежнему имя Романовых, становится Гольштейн-Готторпским. Начиная с эпохи Петра, все русские царицы, за единственным исключением, были немками; самая знаменитая среди них – это, конечно, София-Фридерика-Августа, принцесса Ангальт-Цербстская, на шестнадцатом году жизни прибывшая в Санкт-Петербург «с тремя мешками старых платьев» в качестве приданого, как пишет Ключевский, и свергнувшая своего супруга Петра III, чтобы стать императрицей, «матушкой государыней»; Екатерина II замечательно усвоила русские обычаи, русский образ жизни, русский язык, но так и не научилась говорить без акцента. Прусская придворная лексика созранялась в России до конца монархии. Количество немецких научных, технических и военных терминов, вообще слов немецкого происхождения в русском языке огромно. Некоторые из них живут в русском языке после того, как они давно исчезли из немецкого.

Знать следовала примеру монархов. Родовитый московский барин Иван Яковлев вывез из Штутгарта 16-летнюю дочь мелкого чиновника Генриэтту Луизу Гааг, в России ставшую Луизой Ивановной, и придумал для своего незаконнорожденного сына фамилию Герцен. Гвардейский офицер и помещик Афанасий Шеншин вернулся из Дармштадта с молоденькой беременной Шарлоттой Беккер, которую он увёл от мужа (по некоторым сведениям, выкупил); сын «Лизаветы Петровны» стал Афанасием Фетом.

Длительное и многообразное влияние было бы невозможным без человеческих контактов, без регулярного притока иностранцев в Россию. В XIX веке в Россию переселилось примерно полтора миллиона выходцев из немецких земель. Фигура немца – музыканта, учителя, ремесленника, мастера-умельца, мелкого торговца – привычная и обязательная принадлежность российского поместного, провинциального и столичного быта. Русская литература трансформировала эту фигуру в традиционный образ – лучше сказать, в галерею так или иначе варьируемых образов, то и дело воскресающих в произведениях русских классиков.

3

Но прежде вспомним ещё одну персонификацию русской Германии – носителя старинного, громкого аристократического имени, в котором автор «Войны и мира» изменил одну букву.

«...Отворялась громадно-высокая дверь кабинета, и показывалась в напудренном парике невысокая фигурка старика с маленькими сухими ручками и серыми висячими бровями, иногда, как он насупливался, застилавшими блеск умных и молодых блестящих глаз».

Князь Николай Андреевич Болконский, отставной екатерининский генерал-аншеф, впавший в немилость при императоре Павле, безвыездно живёт посреди своих крепостных, в окружении челяди, вдали от столиц. в занесённой снегом усадьбе, где, однако, не предаётся безделью. Он считает, что все человеческие пороки порождены двумя причинами – праздностью и суеверием – и ценит две добродетели: деятельность и ум. С раннего утра он занят: пишет мемуары, погружён в математические выкладки, работает на токарном станке, копается в саду, руководит работами в своём имении, где постоянно что-то строится. Превыше всего старый князь блюдёт дисциплину, сам подаёт пример и требует от окружающих неукоснительного исполнения раз навсегда заведенного порядка.

Разумеется, мы в курсе дела, да и в свете старого князя называют за глаза le roi de Prusse. Нетрудно узнать прообраз Болконского. Умный, желчный, деспотичный, неутомимо-деятельный, капризно-взбалмошный старик, порой невыносимый, всегда обаятельный, – почти пародия на Старого Фрица. И всё же не пародия: Толстой не скрывает своей симпатии к нему, в то время как эпизодические образы «настоящих» немцев в романе скорее несимпатичны. Что ещё важнее, князь Болконский-старший – вовсе не фигура подражателя: это чрезвычайно цельный и органичный для тогдашнего русского общества образ. Не зря он противоставлен искусственным людям – актёрам придворного круга и высшего света, вроде лощёного князя Василия Курагина и его детей.

Конечно, ко времени, когда создавался роман, живые прототипы Болконского давно вымерли. Но осталось жить и сохранило притягательность то, чем в более общем смысле является этот образ: русское зеркало Германии, точнее, Пруссии.

В другом, более раннем произведении Льва Толстого, автобиографической трилогии «Детство», «Отрочество», «Юность», на первой же странице читателя встречает лицо с немецким именем и русифицированным отчеством. Повествователя связывают с домашним наставником и воспитателем Карлом Ивановичем сложные чувства; в жизни подростка немец-учитель занимает куда более важное место, чем родители.

«Как теперь вижу я перед собой длинную фигуру в ваточном халате и в красной шапочке, из-под которой виднеются редкие седые волосы. Он сидит подле столика... в одной руке он держит книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, чёрная круглая табакерка, зелёный футляр для очков, щипцы на лоточке. Всё это так чинно, аккуратно лежит на своём месте, что по одному этому порядку можно заключить, что у Карла Иваныча совесть чиста и душа покойна.

Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадёшься наверх, в классную, смотришь – Карл Иваныч сидит себе один на своём кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались...»

4

Учитель Карл Иванович Мауэр возглавляет хоровод немецких персонажей русской художественной литературы классического века; все они похожи друг на друга, все отражают и одновременно формируют привычное представление о Германии и традиционный образ немца в русском культурном сознании.

Это почти всегда добрые и одинокие старики-бедолаги, в молодые годы приехавшие в Россию в надежде поправить свои дела, но так и не добившиеся успеха, старательные, чудаковатые, смешные, склонные к сентиментальной риторике, идеалисты, книжники и музыканты. Прожив много лет в чужой стране, они всё ещё дурно говорят по-русски; это объясняется тем, что их наниматели, русские аристократы, владеют немецким; музыканту или учителю из Германии приходится изъясняться по-русски только со прислугой, да и сам он, в сущности, слуга. Жизненный путь этого персонажа – отражение реальной ситуации большинства немецких уроженцев в тогдашней Российской империи, но, конечно, здесь не обходится без известной стилизации. (Мы оставляем в стороне немецких крестьян-колонистов, прибывших в Россию в XVIII в. и образовавших устойчивые национальные анклавы на Нижней Волге и Украине. Их присутствие почти не оставило следов в русской литературе. За рамками этой статьи остаются и «остзейцы» – немецкие прибалтийские дворяне, постоянно пополнявшие ряды бюрократии и офицерства и в большинстве своём русифицированные до полной самоидентификации с Россией).

«Христофор Теодор Готлиб Лемм родился в 1786 году в королевстве Саксонском, в городе Хемнице, от бедных музыкантов... Он уже по пятому году упражнялся на трёх различных инструментах. Восьми лет он осиротел, а с десяти начал зарабатывать себе кусок хлеба своим искусством... На двадцать восьмом году переселился он в Россию. Его выписал большой барин, который сам терпеть не мог музыки, но держал оркестр из чванства...» Через семь лет хозяин Лемма разорился, немец остался ни с чем. «Ему советовали уехать; но он не хотел вернуться домой нищим из России, из великой России, этого золотого дна артистов...»

Тургенев, который любил предварять рассказ о своих героях подробными биографиями, не делает исключения и для папаши Лемма. Действие романа «Дворянское гнездо» происходит в 1842 году, Лемму 56 лет, по тогдашним понятиям это уже старость. Вдобавок он выглядит старше своих лет – следствие невзгод и разочарований. В России его зовут Христофор Фёдорович. Как и прежде, он беден и одинок.

Не случайно он саксонец – земляк Баха и Генделя. Лемм – учитель Лизы Калитиной, дворянской дочери, в которую он тайно влюблён и которой преподносит духовную кантату собственного сочинения под титлом «Только праведные правы», с посвящением: Für Sie allein.

В губернский город возвращается из-за границы помещик Лаврецкий. Однажды ночью, после решающего объяснения с Лизой, герой романа слышит игру на рояле из верхних окон небольшого дома, где проживает Лемм.

«Звуки замерли, и фигура старика в шлафроке, с ракрытой грудью и растрёпанными волосами, показалась в окне... Лаврецкий проворно взбежал наверх, вошёл в комнату и хотел было броситься к Лемму; но тот повелительно указал ему на стул, отрывисто сказал по-русски: “Садитесь и слушить”; сам сел за фортепьяно, гордо и строго взглянул кругом и заиграл. Давно Лаврецкий не слышал ничего подобного...»

Наконец-то, первый раз в жизни, старого музыканта посетило подлинное вдохновение, и он создал нечто великое.

5

В последние десятилетия XIX века обе страны, мучительно ощущавшие свою отсталость, переживают капиталистический бум. Германия поворачивается к русскому соседу другой личиной: теперь это уже не лоскутная провинциальная страна карликовых княжеств, затхлых полусредневековых городков, почтовых рожков, романтических туманов, страна сентиментальных мечтателей, заоблачных философов, пухленьких золотоволосых девушек в белых передниках, загадочно-гротескных гофмановских персонажей, гномов и фей. Перед нами могущественная империя, победительница привыкшей к победам Франции. Достоевский, который, в отличие от Тургенева и Толстого, был выходцем из мещанской среды, усвоившем её предрассудки, в своих романах чаще всего изображает немцев как и поляков, как и французов, о евреях и говорить нечего, – в весьма неприглядном виде (единственное исключение – доктор Герценштубе в «Братьях Карамазовых»), зато в «Дневнике писателя», оценивая политическую обстановку в Европе конца 70-х годов, явно берёт сторону Германии. Князь Бисмарк – «гений», объединённая Германия, ставшая главной политической силой на европейском Западе, с народонаселением, которое превысило население якобы вырождающейся Франции, – эта Германия ныне естественный и достойный союзник России.

Одно дело – немцы в России, другое – там, за польскими клеверными полями и болотами. По-прежнему русское сознание не свободно от идеализации немецкого соседа, но теперь она приняла другую форму: немцы – дисциплинированный, хозяйственный, скаредно-скупой, сухо-расчётливый народ; немцы – это химики, инженеры, изобретатели, знаменитые врачи; «немец в Гамбурге Луну выдумал»; все технические новшества, машины, приборы, инструменты, очки, лекарства, всё, что делается из стали, от золингенских ножей и вилок до железнодорожных рельс и артиллерийских орудий, – всё оттуда, из Германии. И всё это каким-то образом сочетается с позднеромантической немецкой музыкой и новой философией – музыкой подавляющей мощи и философией воли к власти. Германская мысль предстаёт как чарующий и опасный соблазн. В писаниях Ницше русскую публику околдовывает и устрашает весть о сверхчеловеке; в произведениях русских писателей появляются ницшеанские мотивы; Рихард Вагнер, которого Достоевский называет «прескучнейшей немецкой канальей», находит в России горячих поклонников.

Можно удивляться тому, что до сих пор мало обращали внимание на черты близости у создателя «Кольца» и «Парсифаля» – и автора «Братьев Карамазовых». Сходство прослеживается и в биографии (мелкобуржуазное происхождение; запутанная ситуация в родительским доме – неясность отцовства и рання потеря отчима у Вагнера, неясная смерть отца, по-видимому, казнённого своими крепостными, у Достоевского; раннее, хронологически совпадающее участие в революционном движении и политические преследования – бегство Вагнера, объявленного политическим преступником, из Дрездена, арест, смертный приговор и заменившая его каторга Достоевского), и в эволюции мировоззрения (от революционной утопии к монархизму, почвенничеству и шовинизму), и, наконец, в творчестве. Монах в миру Алёша Карамазов напоминает юношу Парсифаля, Грушенька – Кундри.


6

Иронический вираж истории в первой четверти двадцатого века состоял в том, что страна, добрых полтора столетия дававшая приют немецким искателям счастья, сделалась в свою очередь страной исхода. В конце 1918 года в немецких лагерях для военнопленных Первой мировой войны находилось свыше миллиона русских солдат и офицеров, и хотя значительная часть их довольно скоро возвратилась на родину, навстречу им в Германию повалили толпы граждан рухнувшей Российской империи. Для многих из этих беглецов Германия, недавний враг, отнюдь не была чужой и чуждой страной: интеллигенты учились до войны в немецких университетах, немало дворянских семейств было связано родственными узами с немецкими княжескими домами. Последний русский царь приходился, как известно, кузеном последнему кайзеру; официальный претендент на российский трон, великий князь Кирилл Владимирович обосновался, правда, ненадолго, в Кобурге.

Центром русской диаспоры в Германии стала прусская столица, где в 192223 гг. насчитывалось 360 тысяч новоприбывших выходцев из России, – приют известных писателей, местонахождение многочисленных русских книгоиздательств, редакций журналов и газет, литературных клубов и т.п., не говоря уже о торговых и банковских конторах, учреждениях бытового обслуживания, пансионах, ресторанах. Так называемый Русский Берлии первой половины двадцатых годов особый анклав русской литературы.

Но вот что любопытно: к русскому представлению о Германии и немцах эти годы ничего или почти ничего не прибавили. Образ Германии в русской сознании занимал, как мы видели, весьма важное место на протяжении всего XIX столетия, до тех пор, пока дети этой страны приезжали и селились в России в качестве не слишком многочисленного экзотического меньшинства. Теперь же, когда появилась воможность непосредственного и многостороннего контакта, возможность познания немецкого характера ex fonte et origine, когда русская литература поселилась в Германии, образ немца исчез или почти исчез из литературы. Персонажи с немецкими именами, если и появляются время от времени в качестве эпизодических лиц, на страницах эмигрантских рассказов и романов, не выдерживают сравнения с полнокровными фигурами немцев у классиков русской литературы. Это уже не живые лица, а манекены.

Немцы Русского Берлина в лучшем случае присутствуют на заднем заднем плане как нейтральный элемент обстановки. Как люди они совершенно не интересуют автора; кажется, что они и не заслуживают внимания; чаще же всего русский писатель, будь то Алексей Толстой, Владимир Набоков или Виктор Шкловский, относится к местным жителям с плохо скрываемым презрением. Очевидно, что Германия утратила для него привлекательность.

Причины этого понятны, они коренятся в тенденции – свойственной всякому изгнанию – к инкапсуляции. Русская духовная элита во главе с писателями, та самая интеллигенция, для которой Западная Европа была издавна «страной святых чудес» теряет к ней всякий интерес, увидев её вблизи, вынужденная обосноваться в этой стране грёз, вдобавок далеко не в самый счастливый момент её истории.

7

Деградация немецкого образа наблюдается и в метрополии. Два обстоятельства способствуют. превращению литературного мифа в политический плакат. Гулкое, разнёсшееся по всей Европе эхо русской революции, кризис либеральных ценностей, социальный кризис и радикализация рабочего и социал-демократического движения на Западе, прежде всего в Германии, на родине Маркса и Лассаля, – с одной стороны. С другой – превращение «первого в мире государства рабочих и крестьян» в закрытую страну, где вместе с другими гражданскими свободами отменена свобода передвижения, где любые не регламентированные сверху, неконтролируемые контакты с иностранцами пресечены. Под лозунгом пролетарского интернационализма государственная пропаганда декретирует общеобязательные представления о том, кто и как живёт в других странах. Всё ещё живая вера молодёжи в марксистско-ленинскую догму, мировую революцию, близкое светлое будущее и т.п. облегчают индоктринацию. Идеология куёт новый образ немца и Германии.

Этот образ прост, как плакат. Двойной, двуликий образ: справа немецкий фабрикант пушек и производитель боевых отравляющих газов, какой-нибудь Крупп или заправила концерна ИГ Фарбениндустри, с голым бычьим черепом, в монокле, похожий на гротескных персонажей Георга Гросса; слева – немецкий рабочий. Под красным знаменем Германской компартии, на котором красуется лобастый профиль вождя трудящихся и угнетённых всех стран, сжимая древко мускулистой рукой, в пролетарской кепке и рабочем фартуке, вслед за товарищем Тельманом, топча тяжёлым народным сапогом фашистскую нечисть, с «Интернационалом» и песней о Красном Веддинге на устах, немецкий «пролет», механический человек на шарнирах, демонстрирует всегдашнюю готовность придти нам на помощь – нам, Советскому Союзу, – если империалисты посмеют на нас напасть. Под пером советских писателей этот образ может обрасти более или менее реалистическими аксессуарами, но в принципе остаётся одним и тем же – идеологической конструкцией. Впрочем, и он занимает сравнительное скромное место в новом культурном сознании подданных огромной страны, защищённой от внешнего мира рядами колючей проволоки, страны, которая сама себе – целый мир.

8

А затем сон о Германии превращается в кошмар. В свою очередь, кошмар становится явью.

Через три четверти часа после того, как последний товарный состав с минеральным сырьём и продовольствием, – поставки по договору о советско-германской дружбе, – проследовал через Брест-Литовск на территорию «генерал-губернаторства» и далее в рейх, на исходе самой короткой ночи в году, войска, засевшие вдоль границы, под гром и свист артиллерии, в мертвенном сиянии повисших в небе осветительных ракет, покинули свои позиции. Наступило 22 июня 1941 года. Трёхмиллионная тевтонская рать двинулась на Россию по трём главным направлениям фронта протяжённостью в 2400 километров.

В панике первых дней и недель, едва успев оправиться от неожиданности, вся советская пропагандистская машина должна была повернуться на 180 градусов. Спешно сконструировать новую версию действительности, изобрести новую систему аргументов и новую фразеологию. Если вначале кое-кто ещё вспоминал марксистские клише, то уже к началу июля, к моменту, когда вождь, пребывавший в неизвестности, собрался с силами и выступил по радио, вся привычная терминология была отброшена. Отныне манихейская пропаганда утвердилась на двух столпах: светлая безгрешная Россия и царство зла – Германия; священный русский патриотизм и образ исконного врага – немца. Народу разъяснили, что немцы всегда, вечно угрожали России; вспомнили и о славянских землях на западе, захваченных немцами, и о победе наших великих предков на льду Чудского озера, и Первую мировую войну; припомнили всё что было и чего никогда не было.

В ходе оборонительной, а затем и освободительной войны, сплотившей народ, чувства, подогреваемые пропагандой, были очень быстро усвоены массовым сознанием. Новый миф о Германии заслонил все прежние стеретипы. Новый образ немца был окрашен в два цвета: то были цвета страха и ненависти. Быстрое продвижение вермахта вглубь страны произвело ошеломляющее впечатление, породив панический страх перед мощью и организованностью завоевателя. С известными оговорками можно даже сказать, что миф о немцах как высшей расе нашёл в России, по крайней мере в первые месяцы войны, встретил странное сочувствие. Вскоре он окончательно уступил место мифу о немцах как о самом ужасном народе на свете. Психология военной страды не знает нюансов. Констанин Симонов написал стихи, разошедшиеся по всей стране, под заголовком «Убей немца!».

Так убей же хоть одного.
Так убей же его скорей.
Каждый раз как увидишь его,
Каждый раз его и убей!

Никто уже не вспоминал о том, что «немец» может был классовым врагом или классовым союзником, помещиком или крестьянином, капиталистом или рабочим, фашистом или антифашистом.

*

Всё, о чём здесь шла речь, принадлежит прошлому. Из империи зла Германия превратилась в нынешнем российском массовом сознании в страну, возбуждающую удивление, зависть и чуть ли не вожделение. Длинные очереди желающих переселиться в Федеративную республику перед воротами немецкого посольства в Москве говорят об этом достаточно красноречиво. Разумеется, новый образ Германии и немцев не свободен, как и во все прежние времена, от иррационально-мифологического обрамления. Анализ публикаций на немецкие темы в российской массовой печати мог бы дать в этом смысле интересные результаты, но он выходит за рамки этой статьи. Новый сон о Германии всё ещё снится. Подождём, когда спящий проснётся, чтобы расспросить его, что он увидел.