Saeculum1


Повесть не для здравомыслящих


I

Фантазия, скажут мне, отличается от действительности тем, что не терпит скуки. И больше ничем?

Вынужденный оправдываться перед самим собой, я заключил с собой некое соглашение.

Дело в том, что порядок и спокойствие моей жизни стали с недавних пор нарушаться.

Три окна моей квартиры смотрят на скучную улицу: редкие пешеходы, безликие фасады. Вдали видна зелень деревьев, там разбит маленький парк. Я обретаюсь вдали от шума и толчеи. Мой адрес – Тетерев переулок, 5, квартира 16.

Как во всех старых домах, ещё не ставших жертвой модернизации, в доме нет лифта, но я достаточно бодр и способен взобраться на пятый этаж без посторонней помощи. Я поглядываю в окно и думаю о соглашении, которое даёт мне возможность и право взяться за эти записки. Состоит оно из двух пунктов. Первый: ни одному моему слову нельзя доверять. И второй: всё, что я собираюсь изложить, есть правда.

Мне не всегда удаётся отделить действительность от сновидений, и это тоже правда. Сны чаще посещают меня наяву, на этот раз было иначе. Я лежал и, по-видимому, начинал засыпать, когда меня позвали. Неохотно поднялся – оказалось, что я чуть было не уснул одетым, куда, спрашивается, смотрела Марья Гавриловна? – и вышел в соседнюю комнату. На мне был фрак, чёрная бабочка, манишка, всё старое и заношенное, рукава прохудились на локтях. Но я держался молодцом. Кто-то подбежал и вставил мне в петлицу белую астру, разумеется, искусственную. Комната представляла собой большой зал без окон, с низким потолком. Такими были кинотеатры во времена моего детства. Меня провели к эстраде. Там стоял стол под красной скатертью, на столе графин с водой, позади гипсовый бюст Ленина со слепыми глазами. Несколько человек сидело лицом к публике, рядом со столом меня ожидало кресло. Я не успел усесться, как все стали подниматься с мест, зал аплодировал президиуму и бюсту.

Председатель, стоя за столом, постукивал ложечкой по графину. Постепенно овация стихла, он стал говорить, то и дело оборачиваясь к гипсовому кумиру. Я тоже взглянул, и тут, наконец, до меня дошло: бюст изображал не вождя и основателя нашего социалистического государства, этого не могло быть, так как никакого такого государства уже не существовало. Это был я, собственной персоной. Бездарный скульптор представил меня в самом отвратительном виде. С тяжёлым чувством я встал и поклонился председателю и публике.

Итак, меня чествовали по случаю моего – назовём это так – тезоименитства. Нужно сказать, что я, действительно, встал и шарил босыми ногами шлёпанцы, с некоторых пор позыв заставляет меня подниматься среди ночи. Но едва лишь я снова лёг, всё возбновилось; председатель закончил, наконец, свою речь. Снова аплодисменты, председатель кланяется юбиляру, юбиляр публике и так далее. Я надеялся, что мне удастся каким-нибудь способом убраться подобру-поздорову, но произошло ещё кое-что. Произошёл скандал.

Отвлечённый своими мыслями, я не заметил, откуда явился аккуратно одетый старичок несколько провинциального вида. Он стоял на эстраде. Председатель ласково кивнул – дескать, просим, – видимо, решил, что сын какого-нибудь старого друга хочет выступить с воспоминаниями.

Старикан прочистил горло.

«В нашей стране, – начал он, – уделяется много внимания людям пожилого возраста. Партия и правительство проявляют заботу о стариках...»

Кто-то в зале возразил:

«Какая там ещё партия?»

Ещё один голос:

«Проснись, дедуля!»

Председатель строго постучал ложечкой о графин.

«А особо о долгожителях. Но я что хочу сказать. Вот я тоже всё ещё живу. И могу ещё приносить пользу. А ведь мне уже седьмой десяток пошёл. А всё оттого, что правительство о нас, стариках, не забывает. Вот и он тоже».

Человек показал на меня пальцем.

«Только я что хочу сказать. Мы с ним в одном классе учились, в пятьдесят второй школе города Орла. Я-то хорошо успевал, а вот он был двоечником. Совсем не хотел учиться. Его даже на второй год оставили. Второгодник, стало быть».

Зал слушал его внимательно, я тоже старался не проронить ни слова.

«А теперь вот, как бы сказать, выдаёт себя за долгожителя. Знамо дело: о долгожителях у нас очень даже заботятся, пенсию особую дают. Вот он и пристроился. А на самом деле мы с ним вместе в школе учились. Выходит, ровесники».

Могу поклясться: ни в каком городе Орле я не бывал. Этого деда никогда не видел. Но, по совести говоря, я был ему даже рад. Выходило, что мне нет даже семидесяти! Начался шум, народ развеселился, председатель пылал гневом. Требовали расследования, грозили отнять пенсию, отдать под суд; я встал и ушёл со сцены под предлогом, что мне надо в уборную. Слышу в соседней комнате шаги Марьи Гавриловны, значит, уже утро; несколько времени спустя я сидел на кухне, крайне недовольный тем, что мне снова подсунули фальшивый кофе.

«Вам вредно».

Я махнул рукой. На тарелке, как всегда, лежали поджаренные хлебцы, намазанные вареньем, в стеклянной вазочке сухарики.

«Поздравьте меня, – сказал я мрачно. – Нет, нет, только не с днём рождения. Поздравьте меня, я самозванец».

Она покосилась на меня с видом, который показывал, что она привыкла пропускать утреннее ворчанье старца мимо ушей.

«Хотите знать, почему?»

«Не хочу», – отвечала она. Я указал ей, что декофеинированный кофе вредит желудку ничуть не меньше настоящего. Откуда это известно, спросила она. В ответ я окунул в чашку сладкий сухарик и прихлебнул. Беседа в этом роде продолжалась ещё некоторое время.


II

После завтрака я гулял, грелся на солнышке, сидя на скамейке; я был погружён в свои мысли, хоть и не мог, как это нередко бывает со мной, понять, о чём я, собственно, размышляю. Прошла мимо девушка, я смотрел ей вслед, немного погодя она вернулась. Всхлипывая, присела на край скамьи.

Я спросил, что случилось. Оказалось, что «он» её бросил. Говорит, что... Я ждал продолжения. Она поднялась, утирая слёзы.

Я сказал: «Куда же вы, подождите. Почему он вас бросил?»

Она снова села, вынула платочек, высморкалась. Успокоившись, возразила:

«Почему мужики бросают баб?»

«Не знаю», – сказал я.

«А я знаю. Он сам сознался».

«В чём?»

«Он говорит... Нет, мне стыдно. – Пауза; она опустила глаза. – Он говорит, я его не устраиваю как женщина. Понимаете, на что он намекает?»

«Гм».

«Дескать, я не такая, как надо, когда мы с ним вдвоём. Для других такая, а для него, видишь ли, не такая!»

«Вот как».

«А я ему говорю: ты сам виноват! Лезешь сразу... нет, чтобы приласкать. Я, может, только разохотилась, а уж он готов. Нет, вы мне скажите, кто же в таком случае виноват?»

«Я думаю, оба».

Разговор начал мне надоедать, я чуть было не сказал, знаешь, милая, иди-ка ты своей дорогой.

После некоторого молчания она проговорила:

«Вы меня извините, я вам Бог знает что наговорила... Я вас тут часто вижу... Вы, наверное, одинокий. Может, я... Может, вам чего надо, я могу услужить... Дорого не возьму».

«Девочка моя, – сказал я, вероятно, поняв её слишком прямолинейно. – Ведь я старик».

«Ну и что. Я постараюсь. Я умею».

«Как ты думаешь, сколько мне лет?»

Она живо возразила:

«Ничего, не сомневайся. Сколько лет, это не наше дело, сколько есть, столько есть. А ты молодец. Ты ещё хоть куда. К какой-нибудь развалине я бы не подошла».

Означало ли это, что я понял её правильно?

Мне понравилось, что она заговорила со мной на ты. Я снова смотрел ей вслед, что-то соображал, раздумывал – о чём?

Между тем другой персонаж плёлся по аллее чахлого парка. Остановился и осторожно спросил, не разрешу ли я... Я кивнул не глядя.

Он уселся рядом; молчание; мой сосед кашлянул.

«Вы уж меня извините», – проговорил он и умолк. Голос показался мне знакомым. Я покосился на него – вот так здорово! Это был, чёрт бы его побрал, тот самый старичок в плохоньком пиджачке.

«Привет, дедуля».

«Я, конечно, как бы сказать... Испортил вам всю обедню. Весь праздник».

«Ты думаешь, это был праздник? Между прочим, я ведь никогда не был в Орле».

«Как это не был».

«А вот так».

«В таком случае, – сказал он с ноткой обиды, – извините великодушно».

«Ты хочешь сказать: обознался? Ведь ты обознался, да? Признайся».

Старичок покачал головой. И тут я вдруг вспомнил, что мой отец, офицер, был переведён ненадолго в Орёл. И я проучился там полгода.

«Слушай, дядя, как тебя там... – проговорил я, – а может, я всё-таки был прав? Может, мы ровесники?»

«Знамо дело, ровесники. Коли в одном классе учились. Только кто же это прав?»

«Я! Ты не понял. Тебе, наверное, тоже сто лет».

Он взглянул на меня с таким видом, словно хотел сказать: ну, знаете... Мы молча взирали друг на друга. А что, подумал я, неплохая мысль: позову-ка я его на именинный обед. Но он исчез. Аллея пуста. Вздохнув, я поднялся. Не хотелось тащиться домой.

Меня уже ждали. Явился племянник, который вспоминает обо мне один раз в году, и ещё один гость, некто Артур Иванович, сосед по дому.

Втроём уселись в большой комнате за накрытым столом, в центре ваза с цветами, я, хоть и не во фраке, но облачившись в тройку, на жилистой шее галстук-бабочка, в просторечье – собачья радость, та самая, в которой я был ночью. Усы подстрижены Марьей Гавриловной. Её стул пустует.

«Можете не звать, – сказал я, – она презирает мужское общество».

«Как, впрочем, и женское», – заметил Артур Иванович.

Я поглядел на салфетку и от нечего делать засунул её за воротничок. Племянник поднял бокал, произнёс положенные слова, чокнулись. Знают ли они, спросил я, сколько мне стукнуло.

«Я спрашиваю, потому что слишком хорошо понимаю, что доказать это не так просто...»

«Что вы хотите этим сказать?» – спросил, жуя, Артур Иванович.

«Да вот это самое, дорогой Иван Артурович».

Все занялись делом, и на короткое время восстановилось молчание.

«Гейне сказал... – утирая рот, заметил Артур Артурович. Он злобно взглянул на меня. – Да хватит вам, наконец! За двадцать лет можно выучить».

«Память стала дырявая, любезный Иван Иванович, простите великодушно. Что же сказал Гейне?»

«Гейне сказал: такой обед надо вкушать коленопреклонённо!»

«Скажите это Марье Гавриловне».

Я продолжал:

«Документы могут лгать. Представим себе такую ситуацию. Война, все документы пропали, то ли потерялись, то ли сгорели во время бомбёжки».

«Москву не бомбили».

«Не скажите. Как раз недалеко от нашего дома упала бомба».

«Где же вы жили?»

«Возле Чистых прудов. И, как нарочно, угодила в бывшее латвийское посольство».

Странное вдохновение охватило меня. Я предложил повторить, разлил водку по бокалам, уже коли пить, так не из напёрстка.

Выехали в первых числах июля, недели через две эшелон с эвакуированными добрался до Урала. И вот представим себе, говорил я, в каком-то городке, допустим, это был Копейск или Кыштым, человек, обросший седой бородой, предъявляет липовую справку, само собой, парочку сторублёвок впридачу, и ему выдают новый паспорт. Год рождения...

«Во-первых, так просто это не делается», – возразил мой племянник.

«Да, но не забудь, что это война. И приличная мзда».

«А во-вторых, для чего?»

«Как для чего. Чтобы получать пенсию долгожителя!»

«Должны быть свидетели».

«Какие там свидетели, человек родился Бог знает когда. Марья Гавриловна! Где вы там?»

Она, наконец, появилась, встала в дверях.

«Выпейте с нами. За моё столетие».

Дверь закрылась.

«Она нас презирает».

«Она не любит мужское общество».

«Тем более – старых хрычей».

«Ну, – это был Артур Иванович, – семьдесят лет – ещё не такая старость»

«Иван Артурович, вам же только что доказали, что...»

«Да оставьте же вы, наконец! Вот я сейчас встану и уйду».

«Память дырявая, простите старца».

«Жизнь, – это, знаете ли... Это, я вам скажу...»

«Совершенно справедливо, дорогой Артур!»

Пир пошёл своим чередом, после чего племянник повёл домой шатко ступающего соседа, а виновник торжества стоял у окна и обозревал окрестность.



III

Бывает так, что ничего не можешь с собой поделать. История с орловским соучеником не выходила у меня из головы. Меня не смущало, что он был, так сказать, не вполне реальной фигурой: может ли мне кто-нибудь объяснить, что такое реальность? Но теперь в моей голове разоблачение вывернулось наизнанку. Допустим, мне действительно исполнилось сто лет, а мой паспортный возраст –ошибка или подлог. Заметьте, до появления орловского старичка ни у кого в зале не было и мысли о том, что на самом деле юбиляр гораздо моложе. Или моя застольная история насчёт фальшивых документов. Ведь она, в сущности, не вызвала протеста у моих собеседников.

Я уселся перед моей старой фисгармонией фирмы Винклер-Штурцваге. В нотах нет необходимости, я знаю эти вещи наизусть. Тотчас в дверях появилась Марья Гавриловна, чтобы сказать, что соседи протестуют. Так ли это, неизвестно, факт тот, что она не выносит музыки.

«Но ведь это Бах!»

«Ну и что».

«Немецкий композитор».

«Ну и что?»

«А то, что вам как германофилке следовало бы...»

Прервав исполнение, я задумался: чём чёрт не шутит! Может, и в самом деле мне пошёл сто первый десяток. Хуже того: может быть, меня подменили? Жуткая мысль: я – это не я.

Я принялся воображать, как я произведу – смеха ради – рекогносцировку, отправлюсь в центральное адресное бюро, заполню бланк. Год рождения? Переведём стрелку века на одно деление назад. На вопрос, где предположительно может проживать разыскиваемый, укажу район и улицу, для правдоподобия поставлю знак вопроса. Прождав положенное время, я снова встал в очередь перед окошком. Я разыскиваю моего брата. – Фамилия? – Называю свою фамилию, имя, отчество. – Минуточку.

Ответ был: ни в Тетеревом переулке, ни вообще в городе указанное лицо не проживает.

Что же мне делать, спросил я. Обратитесь туда-то.

Я обратился. Это было мрачное здание на Пантелеймоновской. Фантазия не терпит скуки. Поэтому не стану описывать свои блуждания по коридорам, подачу заявления и так далее, упомяну лишь о том, что меня чуть было не поймали с поличным. Ведь я теперь уже разыскивал не брата, а самого себя, и надо было предъявить паспорт. По условиям игры, это должен быть фальшивый паспорт. К счастью, барышня не заподозрила подвоха. Кладбище, сказала она, уже давно закрыто. Я развеселился. Оказывается, я давным-давно отправился к праотцам. Остался кто-то мнимый.

Одно из двух: либо древо моей жизни раздвоилось, либо я – призрак, фантом и живу вопреки логике и здравому смыслу.

Впрочем, занятия историей и теологией научили меня осторожности. История допускает разные варианты, осуществился один, а где-то, возможно, сбывается другой. Что же касается богословия, то оно приучает к скептического отношению к времени. Никому из нас, как видно, не дано постичь, что есть время и что такое вневременность, тут мы не сделали после Блаженного Августина ни шагу вперёд. Еrgo, и хронология не может считаться чем-то абсолютным: она придумана, чтобы скрепить шаткое бытие, как бочар скрепляет бочку обручами. Внутри нас, как в деревьях, наслаиваются одно за другим годовые кольца, а сколько их и каковы они, мы не видим.

Она снова появилась на пороге.

«К вам гости».

«Взгляните, – сказал я, подойдя к ней с альбомом здешнего нашего музея. – Вам это не кажется странным?»

«Что?»

«Кто тут изображён».

«Икона».

«Совершенно справедливо. Кто же на ней представлен?»

«Откуда я знаю?».

«Марья Гавриловна, побойтесь вы Бога, неужели не узнаёте деву Марию? Напротив неё евангелист Лука. Считается, что он был врачом и художником. Вот он и сидит перед мольбертом, а Богородица с младенцем ему позирует. Вас это не удивляет?»

Она не понимала, чего от неё хотят.

«Апостол Лука жил после земной cмерти Христа, он не мог его видеть ребёнком. А тут он рисует Иисуса с натуры на руках у Богородицы. Как это может быть?»

«Не знаю».

«А вам скажу. Они существуют в вечности».

«К вам гости пришли».


IV

Гости, так гости: вошёл председатель. Нечто, вообще говоря, совсем уж несообразное – тот, который стоял тогда за столом президиума и постукивал ложечкой о графин.

Он, видите ли, пришёл просить прощения.

«Прощения? За что?»

«Прошу меня извинить».

Я воззрился на него.

«За безобразное поведение этого, как его».

Он пояснил: старик, которого никто не звал, которому никто не давал слова, своими инсинуциями пытался отравить «наш общий праздник».

«Праздник? Вы уверены, что это был праздник?»

«А как же. Вы – гордость нашего города!»

Он добавил, что в юбилейной статье, которую он лично написал и отправил в редакцию газеты, разумеется, нет ни слова об этом скандальном инциденте. Тем более, что публика – это могут подтвердить все присутствующие – не поверила ни одному слову этого... (он искал слово) этого интригана. Этого проходимца.

Я потёр лоб ладонью.

«Дорогой мой... мне не хочется возвращаться к этому вечеру».

«Прекрасно вас понимаю! Но позвольте мне ещё раз...»

«Мне не хочется возвращаться, – повторил я, – но, скажу вам по секрету. У меня была возможность продолжить знакомство с этим господином».

«С кем, с этим...?»

«С моим орловским однокашником».

«Я ничего не понимаю. Какой он вам однокашник!»

«Представьте себе, я вспомнил, что действительно учился с ним в одной школе».

Председатель задумался. Я снял с полки книгу и стал водить пальцем по предметному указателю.

Он пробормотал:

«Теперь всё понятно. Этот обиженный тон... Помните, он всё говорил о пенсии, о привилегиях для долгожителей. Он сам долгожитель!»

Я пожал плечами, покачал головой.

«Впрочем, это его дело. Ещё раз, – сказал председатель, поднимаясь и прижимая ладонь к груди, – приношу извинения... Желаю бодрости...»

«Одну минуточку, – сказал я. – Вот. Послушайте... Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познáю, подобно как я познан».

Я закрыл книгу.

«Апостол Павел».

Гость топтался, не зная что сказать.

«Да, – проговорил он, – были умные люди. Позвольте спросить... знакомое вроде лицо». Он указал на портрет в чёрной рамке над фисгармонией.

«Вы угадали. Это отец Александр Мень».

«А, ну да. Угу».

«Вы его знали?»

«Да не то чтобы знал. Слыхал. Его, кажется, убили?»

«Да, зарубили топором».

«Какой ужас. За что?»

«За многое. Похоже, – добавил я, не удержавшись, – имело значение, что он был иудей».

«Еврей? Какой ужас. Скажите... вы, кажется, тоже бывший священник?»

Я проводил председателя до порога, не хватало ещё, чтобы я начал рассказывать, как я поссорился с викарием, был отставлен от прихода и в конце концов запрещён в священнослужении. О чём, по правде сказать, ничуть не жалею. Вернувшись, я поднял крышку инструмента с намерением сыграть что-нибудь весёленькое. Но теперь, похоже, начиналось самое интересное. Я услышал за дверью слабый шум, шопот, недовольный голос Марьи Гавриловны.

«Ну что ты будешь делать», – сказала она, появляясь.

Господи, твоя святая воля. Визит за визитом! Кто такая?

«Шалава какая-то. Русским языком говорят ей, он занят!»


V

Я неспроста прозвал Марью Гавриловну германофилкой. Подобно многим, чья молодость была раздавлена войной, она питала странную любовь к стране, принесшей всем нам столько несчастий. Мне не раз приходилось слышать от людей, переживших оккупацию: немцы не сообразили, немцы сглупили. Ведь их встречали с цветами; а они? Если бы они вели себя по-другому, всё повернулось бы совсем иначе, они бы и войну не проиграли. Если бы не относились к людям как к скоту, не издевались, не насильничали, не отнимали последнее, не гнали бы на работу, не жгли целые деревни... Если бы! Напрасно я пытался возразить, что в таком случае они не были бы тем, чем они были, – армией поработителей, костью от кости и плотью от плоти своего злодейского государства.

Хорошо помню, как однажды, в храме св. Жён Мироносиц, где я служил короткое время, – моя духовная карьера вообще была непродолжительной, чему, возможно, была виной наметившаяся уже тогда двусмысленность моего существования, вдобавок со многим в церкви я не мог смириться, – хорошо помню, как ко мне подошла женщина в чёрном платке, я спросил, не хочет ли она исповедаться, нет, сказала она тоном хоть и просительным, но твёрдым, хочу просто поговорить. Она искала места. Мне была нужна хозяйка. Сперва она приходила убирать, потом переселилась ко мне окончательно.

М.Г. – женщина без возраста, из породы тех, кто, оставив позади молодость, не стареет: крепкая, ширококостная, с тёмным румянцем на щеках. Как-то раз я сказал ей наполовину в шутку: «Марья Гавриловна, вот люди говорят...» – «Что говорят?» – «Да сами знаете. Может, нам и в самом деле пожениться? Умру, квартира будет ваша». Она взглянула на меня молча, без всякого выражения, и больше мы к этому вопросу не возвращались.

Прибавлю, что вскоре после её вселения мы попытались сойтись. Кое-что получалось, но потом и это было оставлено.

Я никогда не расспрашивал её о прошлом. Кое о чём было нетрудно догадаться, некоторые обстоятельства прояснились сами собой. В конце концов, это была, если отвлечься от подробностей, судьба огромного множества молодых женщин. История, как и отдельный человек, видит страшные сны наяву. Марье Гавриловне было семнадцать лет, когда из родного полуукраинского городка она была увезена в Германию. Рейх нуждался в рабочей силе. В набитом доотказа телячьем вагоне Марья Гавриловна прибыла в «дулаг», там производилась Entlausung – попробуйте найти это слово в словаре. Ликвидация завшивленности. Стригли наголо, под машинку, гнали в душевую, нумеровали и сортировали, и не осталось больше ни подруг, ни землячек. В этом был высший государственный резон: лишить всех связей, оставить голым и одиноким перед слепящим оком Циклопа.

Она попала на завод, где изготовлялись стаканы для зенитных снарядов. Лагерь находился рядом с заводом, жилось скверно, она уступила – а куда денешься? – домогательствам мастера, который был раза в три старше её. Он был по-своему добрым человеком. Когда его в конце концов забрали в фольксштурм, сдал Марусю, чтобы она не умерла с голоду, в публичный дом для офицеров в Маутхаузене. Там она пробыла недолго, некий майор взял её к себе. Кажется, они по-настоящему были привязаны друг к другу. Что потом произошло, неясно; майор собирался увезти её с ребёнком, чтобы спасти от выдачи советским властям, где-то на западе у него была семья, он хотел развестись, жениться на Марье Гавриловне, но в спешке и суматохе последних дней – Красная Армия была уже на подходе – разминулись, он уехал с девочкой, М.Г. попала в лагерь для репатриантов, надеялась вернуться в родные места и в самом деле вернулась, только не в свой городок, а в Озёрлаг Иркутской области, со статьёй 58-а, измена родине, со сроком десять лет.


VI

Вернусь к новому явлению.

«Послушайте. Это как надо понимать?»

Гостья что-то лепетала, не решаясь приблизиться. На этот раз я мог её получше рассмотреть: не такая уж молоденькая, какой показалась мне тогда, в парке, но, что называется, в полном соку. Я люблю смотреть на женщин, вид женской фигуры магнетизирует меня почти до неприличия. Должно быть, впадаю в архаическое детство: память о кормящих сосцах, что-нибудь этакое.

Я люблю смотреть на круглолицых женщин с белой короткой шеей, крупной грудью и просторными бёдрами, с тускло блестящими волосами цвета лесного ореха, как бывает у женщин среднерусской полосы, с тёплым, воркующим голосом, в котором скрыта какая-то хитринка. Мягкие и податливые, они на самом деле упрямы, как ослицы, гнут своё и незаметно лишают вас сознания вашего мужского превосходства, вашего суверенитета; умеют погасить всякую попытку того, что принято называть независимой духовной деятельностью; одним своим присутствием обесценивают все идеи, всем своим видом как будто говорят: не ломай голову, не задумывайся, всё есть как есть, а если что не так, уладится и забудется. Они не вызывают во мне плотского желания, какие уж там желания в мои лета, разве только смутную мечту прислониться, прижаться, уютно устроиться в большой чаше бёдер. И, напротив, существа малогрудые, узкие, длинноногие внушают мне недоверие; кажется, стоит такой женщине заговорить, и услышишь в её резком голосе насмешку.

Говорят, на таких женщинах, как моя гостья, вообще всё держится в нашей несуразной стране; я тоже так думаю. Если бы не они, всё бы давно развалилось. Россия – страна широкобёдрая, страна-чаша.

Видно было, что моя новая знакомая приготовилась к этому визиту, губы намазаны яркой помадой, глаза подведены, на ней было шёлковое платье с цветами, с какими-то бантиками, с глубоким вырезом, вид весьма безвкусный и по-своему привлекательный. Словом, женщина моей мечты. Возраст? Где-то между тридцатью и сорока.

«Что же ты стоишь, – сказал я, – садись».

Она опустилась на краешек стула, больше похожего на кресло, – вся эта мебель досталась мне от прежних хозяев, – сидела, скромно составив коленки, сложив руки с каким-то, может быть, одолженным у кого-то ридикюлем.

«Я говорю, всё как-то не вяжется, – продолжал я. – Не успел он выйти, как ты являешься. Как прикажешь это понимать?»

«Не пойму, о чём вы говорите. Кто – он?»

«Председатель, на моём так называемом чествовании. Разве вы не столкнулись?»

Она помотала головой.

«Ну, конечно. Ты и не могла его встретить. Извини, что задаю глупые вопросы».

Наступила пауза, я всё ещё не мог собраться с мыслями и смотрел на неё, не зная что ей сказать. А она по-прежнему сидела, выпрямившись, как примерная ученица, спокойно глядя на меня, ждала.

Я, наконец, обрёл дар речи.

«Вот я тебе, милая, кое-что сейчас расскажу... У меня была одна прихожанка, старая женщина, я иногда к ней заглядывал. Давно было дело. Она жила одна. Конец мая, начинается жара, она собирается переезжать на дачу, не могу ли я помочь ей. Нанять машину, грузчиков, что там ещё. Конечно, говорю, а сам думаю: Гос-споди, куда ещё? Когда всё потеряно. Такая развалина. Тащится на дачу. Сидела бы дома. В голову не приходило, что и старый человек вынужден жить. Понимаешь, вынужден

Маша (как-то само собой выяснилось, что её зовут Маша, Марья Верёвкина) внимательно слушала, еле заметно приоткрылись её полные губы.

«Кто ж вас заставляет?» – сказала она спокойно.

«Видишь ли, что я хочу сказать... – бормотал я, чувствуя, что теряю нить мысли. – Я старик. Мне сто лет...»

«Скажете ещё», – она усмехнулась.

«Нет, я серьёзно... Ну, хорошо, пусть будет семьдесят. Разве этого недостаточно?»

«Алексей Степаныч, – проговорила она вполголоса, опустив глаза. – Отец Алексий... Возьмите меня к себе».

«Ко мне? – сказал я. – Что же я буду с тобой делать? Что ты со мной будешь делать?»

Я пожал плечами, повернулся к фисгармонии, подумал, сцепив пальцы, размял кисти рук, и заиграл. Что же именно я заиграл? «Камаринскую» Глинки, переложение для малого органа.

Позади послышался шорох, повеяло дешёвыми духами. Продолжая играть, я обернулся и, пожалуй, не слишком был удивлён, увидев, что она встала и прохаживается по комнате, пошатываясь, поводя плечами. Тут как раз закончилась медленная, плавная часть, свадебная песнь, несколько осторожных, выжидательных фраз, неуверенных шажков, и... а-ах, ты, сукин-сын-камаринский-мужик! – всё засмеялось, зарделось, запрокинулось самозабвенно; Маша Верёвкина всплеснула руками, вскинула голову, топнула, колыхнула грудью и закружилась, надвигаясь, отступая, соединив руки кольцом перед собой, пошла павой, работала крепкими ногами, трясла платочком, порхала и отбегала, взлетали бантики, вспыхивал и веял её подол; и снова, и снова, пока, наконец, не повалилась в изнеможении на стул. Дробь и перепляс закончились громовым аккордом. Её глаза блуждали, горло раздувалось, грудь ходила вверх и вниз. Мы смотрели друг на друга. В дверях, сложив большие руки на животе, молча взирала на нас Марья Гавриловна. Гостья обернулась, и обе дамы обменялись таинственными взглядами.

Я чувствовал себя измученным, точно сам отчебучил вместе с моей плясуньей, и, должно быть, то же происходило со старым почтенным инструментом, который никогда ещё не подвергался такому испытанию.

Она выскользнула вон, не прощаясь. Весь распорядок дня был нарушен. До вечера было ещё далеко, я улёгся на диван. Не ведаю, сколько часов пролетело, прежде чем, пробудившись, я увидел, что лежу в своей кровати, в белье, а из кухни, через неплотно прикрытую дверь падает свет и слышны приглушённые женские голоса. Собственно, слышался голос Марьи Гавриловны, а другой лишь поддакивал.


VII

Мне не поверят, если я скажу, что человеку моих лет могут сниться соблазнительные сны. Но что тут странного? Седина в бороду – бес в ребро; сенильная эротика, да-с. К счастью, у меня нет бороды. И, между прочим, все зубы пока ещё в порядке. Мы не отвечаем за наши сны. Решусь ли продолжить своё признание?

Блуждая в закоулках сна, похожих на безлюдные улицы чужого города, я набрёл на дом, который почему-то оказался моим собственным домом, там жил кто-то, за тюлевыми гардинами горел оранжевый свет. Я толкнулся в закрытую дверь, нащупал кнопку звонка, но звонок не работал, голос мой отказал, мне сдавило грудь, я не мог, сколько ни тужился, выдавить из себя ни слова. И эта страшная мысль, что жизнь моя кончена, в моём доме поселились чужие, и никогда я не смогу быть рядом с женщиной, чьё имя я никак не мог вспомнить, но я знал, это была моя женщина, – опять-таки, как её звали? – а теперь она живёт с другим, и никогда больше я не буду с ней, не войду в её тайные недра, как не могу войти в этот дом, где умерло моё прошлое. И, опустившись на ступеньки, я горько заплакал.

Скрипнула дверь, я поднял голову. Слёзы всё ещё текли по моим щекам. Она вошла, – нет, вошли ноги, нагие, высокие и полные, и медленно переступали, приближаясь. Я протёр глаза и, наконец, убедился, что это всё ещё был сон. Но кто-то на самом деле вошёл в комнату, босиком, в длинной ночной рубашке, сперва подумалось – Марья Гавриловна. Очевидно, что-то случилось и заставило её среди ночи войти в мою спальню. Но случилось другое: Маша Верёвкина молча остановилась передо мной – не то медлила, не решаясь сообщить новость, не то дожидалась, когда я подвинусь, чтобы дать ей место; склонившись, она коснулась губами моего лба, и тут я проснулся.

Занятия теологией (интерес к которой усилился, когда меня отлучили от службы) приохотили меня к некоторым, не вполне согласным с логикой моделям мышления; к тому же, как уже сказано, мы – я и тот, кто был или притворялся мною, договорились ничему не верить, хотя бы это и было правдой. Пала преграда между истиной и иллюзией, теперь это было одно и то же. Голова ночной гостьи покоилась на подушке рядом с моей головой, волосы щекотали мне ноздри, женщина лежала спиной ко мне, плотно вдавившись в мой живот, сквозь тонкую ткань я чувствовал её большие тёплые ягодицы, чувствовал, что они касаются моей плоти, но не испытывал вожделения, лишь обхватил рукой её талию. Она спала, и ей снилось – такое предположение отнюдь не выглядело неправдоподобным, – что, восстав от своего ложа, она бродит по незнакомой квартире.

*

Утром, прихлёбывая фальшивый кофе, я спросил Марью Гавриловну, верно ли, что Маша оставалась у нас ночевать. Она уклонилась от ответа.

«Что-то заставляет меня подозревать заговор», – сказал я.

Молчание. Я помешивал ложечкой в чашке.

«Сядьте же, наконец. Почему мы никогда не завтракаем вместе?»

Право же, вытянуть из неё лишнее слово не так просто.

«Кажется, я вас о чём-то спросил».

«Она хочет остаться, пускай остаётся», – был ответ.

«Да... но в каком качестве?»

Пожатие плечами и молчок.

«Марья Гавриловна, – сказал я с досадой, – вы здесь хозяйка. И, на мой взгляд, дюостаточно хорошо справляетесь со своими обязанностями. Что ей тут делать?»

«Будет вам заместо жены».

«Какой жены, о чём вы говорите!».

Она не ответила, и я почувствовал, что обсуждение данной темы закончено. «Она ушла?» – спросил я. И хотел было сказать: не пускайте её больше. Но почему-то хотелось, чтобы она осталась. Бог внял этой второй просьбе. Дверь в кухню неслышно приоткрылась. Маша, умытая, чистенькая, в белом платочке, скромно вошла и уселась напротив.

Впрочем, она уже завтракала. Вместе с Марьей Гавриловной.

Поколебавшись, я спросил, сколько я ей должен.

«За что?»

«Ну, гм...»

«Он думает, что...» – отнеслась она к Марье Гавриловне.

«Я ничего не думаю».

«Хочешь, чтобы я к тебе приходила?»

Вновь, как тогда в парке, она обращалась ко мне на ты. Теперь это как бы удостоверяло fait accompli. Но, Боже мой, ведь ничего не произошло. Между прочим, я отлично выспался, со мной это бывает нечасто. Всё же оставалось неясным, что подразумевалось под словом «приходить». Ночные визиты – или просто приходить в гости?

На всякий случай я заверил её (и косвенно Марью Гавриловну), что она мне попросту приснилась.

Маша возразила: «Ты мне тоже снился».

Она вздохнула. «Эх. ты, – усмехнулась, – думаешь, я ради денег? Да мне плевать на твои деньги. Но раз такое дело, – развела руками, – не откажусь!»

То-то, милая, подумал я. Так оно будет проще. И ещё я подумал, – бес в ребро, что ты будешь делать! – что Маша превосходно сложена: широкие бёдра, относительно тонкая талия.

Вслух я сказал:

«Поговори с Марьей Гавриловной. Она у нас заведует финансами».

С этими словами я оставил женщин, вошёл в мою рабочую комнату с иконами, книгами, письменным столом и фисгармонией, и принялся перелистывать бумаги, к которым давно не притрагивался. Время от времени я вставал и подбирал что-нибудь по слуху одним пальцем. Вопреки сказанному выше, вкус к учёным занятиям, под влиянием событий последних дней, оживился. Открою секрет: я работаю над проблемой вечности как атрибута сверхвременного бытия; как показывает определение, такое бытиё противостоит времени – чудовищу, пожирающему всякую жизнь. Не буду пересказывать всего, что я набросал в это утро.

Ночь прошла без происшествий. На другой день перед обедом я сидел, как всегда, в парке, в одиночестве, на моей любимой скамье, где, впрочем, всегда приходится подстилать газету. Откуда ни возьмись, воздвигся некто с плавающим взглядом.

«Здорово, папаша!» – омерзительным хриплым голосом:

Я взглянул мельком на мужика в кирзовых сапогах, бесформенных портках и телогрейке – и отвернулся.

«Есть разговор», – сказал он.

Я молчу, смотрю вдаль.

Он плюхнулся рядом. «Не признаёщь меня?»

Я усмехнулся, пробую встать.

«Погодь, погодь... Мы с тобой, как бы сказать: свояки!»

«Иди проспись».

«Ты муж, и я муж. А баба у нас одна!»

Короче говоря, это был тот самый «он», по имени Вася, на котором Маша Верёвкина плакалась, когда мы сидели на этой же скамейке.

«Узнал, чего скрывать... Дай петушка», – и протягивает мне корявую ладонь. Слыхал обо мне, и что Манюня живёт у меня, всё знает. Учёный, говорит, человек, на пианине играет. И деньги даёт, за что премного вас благодарим. «А я что, – продолжал он, – я ничего. Не возражаю! Мы не жадные. Можно и одолжить».

«Что одолжить?» – спросил я.

«Жену, едрёна мать!»

«Вы разве зарегистрированы?»

«А какая разница! Ты мне только вот что скажи. Как мужчина мужчине. Тебе сколько годков?»

Мне показалось, что он скорее безумен, чем пьян.

«Можно и в восемьдесят. Ты как считаешь? А? Я знал одного... Вы уж там устраивайтесь, не моё дело. Ты мне только скажи. Я никому! Как мужчина мужчине. Ты её, это самое... ну, в общем, она довольна?»

«Катись», – сказал я.

«Чего?»

«Катись отсюда. Чтоб я тебя больше не видел».

Не может быть, думал я, неужто всё затеяно ради того, чтобы давать на выпивку этому прощелыге?

Он встал.

«Я почему спрашиваю. Она ведь ненасытная! В могилу может загнать. Папаш, – сказал он, – может, ты мне щас, как бы сказать, маленько подкинешь? Авансом, так сказать».

Я смотрел ему вслед.

«Ну и хер с тобой! – донеслось. – Со всеми вами... Эх-ы, путь-дорожка! Фронтовая! Не страшна нам бомбёжка любая...» – запел он и пропал за поворотом


VIII

...И повторилось то, что теперь уже стало обычным делом. Я завернулся в одеяло и призвал на помощь забвение. Тут она явилась. Босиком, подоткнув мой старый халат, который был ей велик. Я поднял голову – надо бы попросить, подумал я, у Марьи Гавриловны вторую подушку. Маша всё не ложилась.

Сон слетел с меня. Я сел, спустив ноги.

«Ты от меня скрыла, – проговорил я, – что деньги, которые я тебе даю, ты относишь этому Васе. А он их пропивает. Плюнь ты не него, зачем он тебе?»

Она опустила голову, в полутьме я не мог понять – кивнула или покачала головой.

«Ладно, оставим это... Ты не хочешь спать? Я тоже. Лучше я тебе сейчас кое-что расскажу».

Я уселся поудобнее.

«Видишь ли... Всё что непосредственно не касается быта, одежды, пропитания, словом, повседневных забот, ну и, конечно, половой жизни, – всё это женщин не интересует. Для них интеллектуальные занятия мужчины, его духовные интересы – в лучшем случае пустое времяпровождение, а точнее, узурпация их прав. И, между прочим, как ни печально, в этом есть определённый резон».

Я схватил Машу за руку, повлёк за собой, и мы оказались в незнакомом помещении, с трудом и не сразу я узнал комнату, которая служит мне кабинетом.

«Помнишь, как ты тут отплясывала?»

Два окна сияли фосфорическим блеском, за стеклами шевелились тени. Лунный свет лежал на половицах. Поблескивали тёмные лики святых и стёклышки очков на письменном столе. Ты молчишь, пробормотал я. Она легко высвободила свою ладонь из моей ладони.

«Ты молчишь, и правильно делаешь. Потому что твой единственный и неопровержимый довод – это твоё тело...»

Я подвёл её к карте (каким-то образом тут оказалась на стене большая географическая карта). Узнаёшь? – спросил я. Она кивнула. Я пытался (и сейчас пытаюсь) соблюсти последовательность мыслей, не знаю, удалось ли это.

«Вот говорят: чтобы понять эту страну, её прошлое и настоящее, нужно в ней жить, долго жить, лучше всего в глубинке... А я скажу так – и не думаю, чтобы это была уж очень оригинальная мысль: само собой, надо жить в этой стране; конечно, наш город – не такая уж глухая провинция, но всё-таки. Однако этого мало, нужно жить с русской женщиной. Я вовсе не хочу сказать, что с женщинами живут ради того, чтобы познать эту страну, пропади она пропадом. Но дело в том, что это получается само собой. Раньше я думал, что всё знаю и ничего нового для меня нет и быть не может. А теперь как-то засомневался. Опять же это двойное существование, как будто я – два разных человека или вообще никто. Может, это естественно? Может, так и полагается у нас тут в России? И опять-таки жить надо не какой-нибудь, а с женщиной такого сложения, как у тебя, Маша. Телосложение, видишь ли, играет огромную роль...»

«Надеюсь, – сказал я, помолчав, – ты не сочла меня сумасшедшим?»

Халат упал, под ним была она сама. Она что-то пролепетала, я не мог разобрать. Губы шевелилсь, я скорей догадался, она хотела сказать: не здесь.

И мы воротились в спальню.

IX

Я стою у окна и обозреваю скучную улицу – наш Тетерев переулок. Я один в квартире, никто ко мне давно уже не приходит. А Марья Гавриловна? О, тут особый сюжет.

Как-то утром она входит на кухню – я, как всегда, погружён в беспредметное раздумье над остывшим кофе, – входит с письмом в руках.

«Почитайте».

Я разглядываю марку. Конверт вскрыт.

Пишет некая Маргарете Краузе из города Ремаген.

«Марья Гавриловна, вы же знаете немецкий язык. Или забыли?»

«Не забыла».

Кто такая эта Краузе? Дочка, пояснила Марья Гавриловна. Чья дочка?

«Алексей Степаныч, – сказала она. – Какой вы всё-таки непонятливый».

Я встал и вернулся с атласом. Мы отыскали городок на Рейне.

«Так, – сказал я. – И что же?»

«А вы читайте».

Маргарете сообщала, что её отец вернулся к семье, дом был разбомблён, но она этого не помнит, ей было полтора года. У Греты есть два брата постарше. Она сама тоже считала жену майора своей матерью. И только перед смертью – отец умер два месяца тому назад – он рассказал ей.

Дальнейший наш разговор я пересказывать не стану, как они разыскали Марью Гавриловну, тоже не буду объяснять. Упомяну только, что в этот день я узнал ещё одну новость. Маша Верёвкина вернулась к своему Васе.

«И хорошо сделала».

«Почему? Вы знаете, что это за человек?»

«Да кто бы ни был. Для вас лучше. Она бы вас уморила. В вашем возрасте это опасно».

«Что опасно?»

«Всё».

Меня, однако, больше занимало письмо из Германии. К письму был приложен официальный вызов. Дочь и приёмная мать приглашали Марью Гавриловну в гости.

«Поедете?»

Она промолчала, и я уже ни о чём её не расспрашивал. Она поехала в Петербург, провела там в хлопотах и очередях целую неделю и вернулась с гостевой визой.

Я проводил Марью Гавриловну на вокзал.

Мы стоим на перроне.

Я знаю, что она не вернётся, машу ей рукой.




1Век (лат.).