Писатель Борис Хазанов: детство, война, эвакуация.
Часть 1

Опубликовано 02.05.2011 22:00


Михаил Соколов: Сегодня мой собеседник – писатель Борис Хазанов, автор книг "Час короля", "Город и сны", "Вчерашнее время".
В неписательской жизни уже 83 года - Геннадий Моисеевич Файбусович.
Учился на классическом отделении филологического факультета МГУ. На 5 курсе в 1949-м году был арестован по обвинению в антисоветской агитации. Освобожден в 1955 году. Закончил Калининский мединститут, работал врачом.
В эмиграции один из издателей журнала "Страна и мир". Живет в Мюнхене.
Геннадий Моисеевич, я попрошу вас рассказать, прежде всего, о семье, о ваших родителях.

Борис Хазанов: Моя мать была родом из Гомеля. Окончила Петроградскую консерваторию где-то в начале 20-х годов, даже немножко позже, и готовилась стать пианисткой. Но она была больная женщина и умерла в возрасте 33 лет, когда мне было 6 лет. От нее в доме осталось очень много нот, осталось пианино, на котором, как я помню, она играла. Мне играла маленькие пьесы из "Детского альбома" Чайковского – это я запомнил.
Мой отец происходил из городка Новозыбков нынешней Брянской области, недалеко от границы с Белоруссией. Все это входило в дореволюционную «черту оседлости», которая Временным правительством была отменена.
Семья моей матери была более-менее состоятельной, потому что это дало ей возможность учиться в Петроградской консерватории, окончить ее.
Что касается моего отца, его отец, то есть мой дед, которого я не застал, он был ремесленник и очень бедный человек, оставил детей и жену практически без средств. Мой отец учился в Новозыбкове в коммерческом училище и подрабатывал, репетируя своих товарищей, отставших учеников. Он приехал молодым человеком в Петроград в 21 году или в 20 году, и поступил в технологический институт. Но учиться там долго не смог, потому что нужно было как-то зарабатывать на жизнь. И поэтому он оставил институт и всю жизнь проработал служащим невысокого ранга.
Мои родители жили в Ленинграде, где я и родился. Но когда мне было два года, они переехали в Москву просто по обмену. Вырос я в Москве.
Мой отец в самом начале войны записался в народное ополчение. Человек он был не военный и вообще никогда не проходил никакой военной подготовки, по-видимому. Но это можно отнести ко всему ополчению, которое срочно, кое-как сформированное, было отправлено на фронт. Московское ополчение в составе 32 армии между Вязьмой и Смоленском почти все погибло. Там несколько армий попало в окружение.
Мой отец месяца два блуждал по снегам и деревням, но сумел выбраться. Он, как и вообще люди, побывавшие на фронте, не любил вспоминать войну, не любил ничего рассказывать. Но однажды он мне рассказал, как он заночевал в какой-то деревне, хозяйка его впустила, и туда вошел немецкий патруль, который, по-видимому, искал партизан. Это был молоденький офицер, вероятно, два солдата с ним. Они увидели моего отца, больше мужчин не было в избе, а отец мой, хотя не был старым человеком, ему был 41 год, он оброс седой бородой и выглядел как деревенский житель. Офицер спрашивал: "Кто это? Партизан, еврей, комиссар?". Хозяйка сказала: "Он из нашей деревни". И они его оставили в покое. Он обморозил ноги, больше на фронте не был.

Михаил Соколов: Геннадий Моисеевич, жили вы в Москве где – где-то между Красными воротами и Чистыми прудами?

Борис Хазанов:
Мое детство прошло на углу Большого Козловского переулка и Боярского переулка в доме, который числился Большой Козловский переулок 3/2. Это был такой дореволюционной постройки доходный дом, где было очень много детей. Это была коммунальная квартира на первом этаже, которую я помню во всех подробностях - это пригодилось мне для моей литературной работы.
И был двор, настоящий каменный мешок с двумя пожарными лестницами, по которым можно было вылезать на крышу. Зимой двор заполнялся снегом, который свозили из переулка. Так что к концу зимы эта гора доходила до второго этажа, даже больше. А затем наступала весна, приходили рабочие, которые топили "снеготаялку" - такой был специальный агрегат.
Я был городским ребенком, деревню практически никогда не видел, только летом жил на даче, которую снимал для меня мой отец. Меня он воспитывал, мы были с ним вдвоем, но была женщина-домработница, она меня очень любила и воспитывала. Существовал рынок рабочей силы из молодых женщин, девушек, более старших женщин, которые бежали из деревни в годы коллективизации, в годы голода. Власти разрешали таким женщинам легально существовать. Такая домработница получала небольшую зарплату и становилась частью семьи. То есть, она не только закупала продукты и вела хозяйство, но она и кормилась тоже.
У нас, это была большая редкость для людей нашего круга, нашего социального слоя, у нас было две комнаты и прихожая, то есть маленькая квартира внутри коммунальной квартиры. Таким образом, прихожая использовалась, там висела занавеска и домработница там спала, а я спал в большой комнате с моим отцом. Коммунальная кухня, две женщины стояли, согнувшись над корытами, где готовили пищу.
Я не могу помнить годы коллективизации, когда наступил массовый голод. Хотя я все еще хорошо помню эти переполненные вокзалы людьми с деревянными чемоданами, с чем попало. Казалось, вся Россия куда-то едет. Вообще мое детство, хотя я был сиротой, во-первых, я был не один такой, странным образом почти все мои товарищи происходили из полусемей, у кого нет матери, у кого нет отца. Но это было счастливое детство, несмотря на то, что оно совпало со страшным временем.
В доме была устроена детская группа. Детей обычно учили музыке, старались учить немецкий язык. Эрна Эдуардовна была немка, но давно жившая в России, обрусевшая, можно сказать, мать одного моего товарища.
Детская группа состояла из человек 8, не больше детей, дошкольников. Занятия состояли в том, что сначала гуляли в Юсуповском саду, крошечный клочок земли перед зданием сельскохозяйственной академии, которая когда-то была дворцом Юсуповых. Гуляли в Юсуповском саду, потом возвращались на квартиру, в комнату Эрны Эдуардовны, сидели за большим столом, пили чай, ели бутерброды и рисовали. И полагалось рассказать Эрне Эдуардовне, что ты нарисовал. Строго запрещалось говорить по-русски и во время гуляния, и во время прогулки, и конечно, во время сидения за столом и рисования. Поэтому я знал немецкий язык естественно, как ребенок. Потом сильно забыл, но как-то здесь восстановил.

Михаил Соколов: Даты этого времени какие вам запомнилось?

Борис Хазанов: Я, например, помню о том, как улица Мясницкая была переименована в улицу Кирова после убийства Кирова. И кроме того время от времени умирали вожди. Умер Орджоникидзе, о самоубийстве никто не знал, конечно. До него умер Куйбышев. И всякий раз это были праздничные дни для меня, потому что это что-то такое совершенно необычное. Я просыпался, мой отец уже уходил в это время на работу, я просыпался и видел в окне траурный флаг, который висел возле нашего окна, потому что мы жили на первом этаже.
Если говорить о других датах, то это челюскинцы и папанинцы. Мой отец купил два больших тома, посвященных эпопее спасения Челюскина, один из них назывался "Поход Челюскина", другой "Как мы спасали челюскинцев". Об этом очень много говорили, как и вообще о завоевании Арктики, о полетах. Я в детстве с упоением читал книжки об Амундсене, о Нансене - это в воздухе все крутилось.
Что касается Папанина, папанинцев, то Папанин жил в нашем переулке. И я как раз помню такую толпу, которая поздно вечером стояла, запрудив переулок, ожидая Папанина, он должен был вернуться. Но однажды его встретил действительно, он шел по переулку. Кроме того я помню Кренкеля, Кренкель был радист и тоже участник этой зимовки на льдине.

Михаил Соколов: А школа, что за школа это была, где вы учились?

Борис Хазанов: В то время учеба начиналась 1 класс в 8 лет. Я помню хорошо, как мой отец отвел меня в 310 школу. В этой школе я поступил в 1 класс, но проучился там не больше месяца, может быть даже меньше. И хорошо помню, как в класс вошла какая-то учительница, взяла меня за руку и повела на второй этаж, ввела в другой класс, сказала: "Вот здесь будешь учиться". Это был 2 класс.
Но в 310 школе я пробыл почему-то недолго, мы были переведены в 305 школу уже на Садовой. В 305 школе то ли в 3-м, то ли в 4-м классе весь класс был разделен на две половины, и вторая половина, к которой я относился, была переведена в школу 657 в Машковом переулке, куда я ходил вплоть до начала войны.
В начале июля 1941 года в принудительном порядке мы были эвакуированы, я, моя мачеха, потому что мой отец к этому времени женился, и мой сводный брат. Эвакуация устраивалась по учреждениям. Моя мачеха, она имела неполное медицинское образование, работала лаборантом во Всесоюзном институте экспериментальной медицины. Нужно было собираться всем на вокзале, а на вокзале творился дым коромыслом – это был Казанский вокзал. Все платформы были забиты людьми с вещами, с детьми, никто не мог никого найти. Мы тоже чуть было не потерялись.
В конце концов, мы все погрузились в большой товарный вагон. Существовало два типа товарных вагона: существовал "пульман" - четырехосный большой вагон и так называемый "русский товарный вагон" - двухосный. Нас всех погрузили в "пульман", там, где задвигается большая дверь посередине. Там были из не оструганных досок наскоро построены лежанки, нары, кто лежал на нарах, кто на полу. Ехали мы довольно долго. Никто толком не знал, куда, но в конце концов приехали в Казань. В Казани погрузились на теплоход, вверх по Каме доплыли до села Красный бор и там высадились. Оттуда эту толпу препроводили в местную школу, где я потом учился, и в физкультурном зале все на полу как-то устраивались.
А потом, кто куда. Так как моя мачеха имела отношение к медицине, то она получила назначение в местную районную больницу, где она работала медицинской сестрой и при которой мы жили. Это был такой барак.
Я ходил в школу два километра в село Красный бор. Красный Бор до революции назывался Пьяный бор. Это было русское село, но естественно, что там и татар было много, и в нашем классе было много детей татар. Никаких, то, что можно было бы назвать национальными трениями, ничего подобного. Вообще эта школа была во многих отношениях лучше, чем московская, там не было такого террора отпетых подростков. В мое время мы все находились в своем дворе, где мы чувствовали себя под защитой. А ходить по переулку одному в школу или просто так было рискованно, потому что на улицах царил террор уголовных подростков. Шпана, настоящая шпана.

Михаил Соколов: То есть нравы в деревне были лучше, чем в городе?

Борис Хазанов:
Там было гораздо лучше. Там, например, дети-школьники называли друг друга по именам, чего никогда не было в Москве.

Михаил Соколов: А в Москве как называли?

Борис Хазанов:
По фамилиям или клички. Там не было этих страшных драк, о поножовщине говорить нечего. Я сам ходил очень далеко, два или два с половиной километра, ходил всегда один, во вторую смену я возвращался ночью, никто на меня не нападал, ничего не было. Что касается учителей, то они были частью эвакуированные из Москвы и Ленинграда, а частью местные учителя.
Связь с внешним миром осуществлялась по реке. Кама, широкая, очень полноводная река, очень красивая. А зимой на санях. Железная дорога была очень далеко, село Огрыз на самом севере, где начиналась Удмуртия. Мы приехали туда летом 1941 года во второй половине июля, а вернулся я в Москву в августе 1944 года –три года.
Вы знаете, когда я превратился из ребенка в подростка, то я жил в каком-то тумане, в таком книжном мире. Я в сущности провел почти всю войну в этой глуше, я читал книжки, я занимался литературой, я был очень плодовитым писателем, издавал для самого себя газету, писал дневник, вел литературную переписку с моим двоюродным дядей. В общем, я не скучал. Это очень напряженная и может быть самая важная пора в жизни и интеллектуальная, и душевная. Первый опыт чувств, попытки найти себя.

Михаил Соколов: Как война воспринималась оттуда?

Борис Хазанов: Каким образом воспринималась война? Главным образом радио, газет я не помню, и конечно, постоянно слушали сводки. Довольно быстро даже такие люди, как я, поняли, что сводки состоят минимум на три четверти из лжи и попыток как-то замаскировать существующее положение и особенно эти военные неудачи.
Постепенно исчезновение мужчин на глазах. Учителя исчезали один за другим, в больнице никого не осталось, и такое женское общество. Я сохранил об этих людях, об этих женщинах и о своих учителях очень такие добрые воспоминания. Были люди как люди.
И наконец, растущий даже не дефицит, а голод. Когда мы приехали, то в Красном бору существовал рынок, крестьянки, марийки, например, из соседней Марийской республики привозили масло крестьянское, большие шары масла, которое женщины-покупательницы ногтем брали, пробовали. Потом все стало очень быстро исчезать. Эвакуированные меняли, и моя мачеха этим занималась, свои вещи на продукты, на еще что-то.
Больница как раз не голодала. Мамаша приносила, например, с дежурства селедочную голову - это было лакомство такое. Потом где-то покупали сало, мед, ездили куда-то далеко. Но вместе с тем, например, я помню, как она приносила образцы хлеба. Хлеб из необмолотого зерна, который ели и выплевывали шкурки, хлеб из крапивы, хлеб из коры с чем-то. Потом была небольшая эпидемия злокачественной алекии - это такое заболевание, которое возникает на почве отравления проросшими колосками. Весной, когда начало таять, женщины собирали колоски, в колосках накапливается яд. Другая эпидемическая болезнь этих мест была малярия.

Михаил Соколов:
Как обратно вы выбирались?

Борис Хазанов: Однажды я пытался подделать мое метрическое свидетельство, то есть я его практически испортил, потому что я мечтал бежать в Москву. И думал, что все дело в том, что я слишком юн, если бы чуть-чуть прибавить, что я и пытался сделать – прибавить себе годы.
Для того, чтобы вернуться в Москву, нужен был вызов. Мой отец уже в это время жил в Москве, работал, он однажды даже приехал к нам, его с трудом можно было узнать, он совершенно исхудал, был очень голоден. А позже он прислал нам вызов, и по этому вызову официально можно было приехать.
Возвращались на теплоходе, сначала Кама, потом Волга, верховье Волги и канал Москва – Волга. Это был 1944 год. Я уехал ребенком, возвращался, когда мне было уже 16 лет.

Михаил Соколов: Многие же рвались на фронт?

Борис Хазанов: Я не знал таких подростков или моих одноклассников, которые рвались бы на фронт. Другое дело, что я был 1928 года рождения. Если бы война продлилась до осени, я был бы призван, потому что в конце войне в Советском Союзе подлежали призыву 17-летние, в Германии, как вы знаете, 15-летние. Но я помню ребят 1926 года рождения, которые все отправились на фронт. В нашем доме до войны было много ребят, я их помню, из всех вернулся один-единственный человек, один парень только, все остальные не вернулись.

Михаил Соколов: Как вы поражения, которые были в начале войны, как они воспринимались? Об этом, наверное, говорили?

Борис Хазанов: Я вел дневник, я помню как я написал в дневнике, я вспоминал песни Лебедева-Кумача, все эти песни "Малой кровью, могучим ударом", уверенность в том, что Красная армия с одной стороны сильнейшая в мире, а с другой стороны, конечно, германский пролетариат, как и пролетариат всего мира грудью встанет на защиту первого в мире социалистического государства. Все это очень быстро кончилось, просто исчезло начисто, исчезла вся марксистско-ленинская терминология. И казалось, и это продолжалось до конца войны, что к этому никогда не будет возвращения. На самом деле это было не так.

Михаил Соколов: А вопрос, кто виноват?

Борис Хазанов: Никто об этом вслух не мог заикнуться, страх вошел в состав крови. Нужно было, чтобы сменилось поколение, и старшее поколение с великими трудами, и то не полностью, доходило наконец до мысли о том, что мы жили в государстве, особенно в сталинские времена, которое нужно называть фашистским, и что Сталин диктатор, естественно. Между тем как для следующего поколения это уже не вопрос.
В моем детстве культ Сталина существовал. И когда началась война, пропаганда стояла перед очень серьезными задачами, нужно было срочно каким-то образом перестраиваться, нужно было маскировать все эти неудачи. Но вопрос о вине, по крайней мере, насколько я помню, не ставился.
Другое дело, ближе к концу, когда я учился в школе, у меня произошло то, что когда-то происходило с людьми, терявшими веру в бога. У меня Сталин повалился, Ленин довольно долго держался, а Сталин повалился.
И даже был такой случай, когда мы возвращался на теплоходе, и я оказался где-то не то на палубе, стояло несколько взрослых мужчин, и я там стоял, мне было 16 лет. Там шел разговор о политике, я начал говорить о том, что мы агрессоры, что прибалтийские республики, мы захватили их, мы оккупировали. Кто-то из этих мужчин, видимо, предупредил мою мачеху, она прибежала, схватила меня за руку и увела.
Так что вопрос, вероятно, возникал, очень трудно было скрыть все. Но воспевание Сталина, которое отсутствовало в первые месяцы, может быть даже в первый год войны, безумное воспевание к концу войны достигло каких-то геркулесовых столпов. Достаточно сказать, я это помню, что газеты называли Сталина Спасителем, он приравнял себя к Иисусу Христу.

Михаил Соколов: Скажите, а какой была Москва 1944 года, которую вы увидели, с салютами уже?                  

Борис Хазанов: Это было радостное, праздничное время, которое совпало с первой юностью. Эти салюты производили очень большое впечатление, уже пахло близкой победой. А что касается страшных потерь, страшной цены, которой за это было заплачено, я об этом не думал.
Хотя это стало заметно особенно после войны, в первые послевоенные годы, когда электрички рынки, улицы просто заполнились калеками. Зажигалки продавали, во-первых, не все умели, во-вторых, люди спивались. В каждой семье были инвалиды, не говоря уже об убитых и погибших. Я женился на девушке, с которой мы вместе учились в медицинском институте, ее отец был безногий и парализованный человек.

Михаил Соколов:
Вы собирались дальше учиться. Почему вы пошли собственно в университет на классическую филологию?


Борис Хазанов: Я в конце войны работал ради рабочей карточки, поступил в газетно-журнальный почтамт на улице Кирова – это близко от нашего дома, который занимался оформлением и рассылкой печати. Я собирался поступить в институт, у меня был аттестат отличника. Я решил поступить в университет на филологический факультет. Я целился, я все-таки знал немецкий язык, как и многие. Это было время, когда филологический факультет стал необыкновенно модным. Технические, наоборот, были недоборы всюду, а туда ломился народ. Народ состоял на 90% из девушек и на 10% из инвалидов войны и таких школяров, вроде меня. Я подал заявление, именно я хотел на западное отделение. Вообще все рвались на западное отделение. Для таких, как я, не надо было сдавать экзамен, полагалось пройти собеседование. И на этом собеседовании я потерпел неудачу, потому что я не мог ответить на вопрос, что я могу сказать о повести Бекова "Волоколамское шоссе".

Михаил Соколов: То есть вы оказались не в курсе модной литературы?

Борис Хазанов: Совершенно. Я даже вообще не слышал никогда. Тот человек, который проводил это собеседование, это был, кстати, парторг факультета, доцент Ухалов, он, видимо, на меня посмотрел, как на стенку и очень упавшим голосом спросил: "Ну а письмо Белинского Гоголю вы читали?". А для меня Белинский был кумиром, я начал говорить наизусть. Может быть, это меня спасло, потому что когда я вышел, ко мне подбежала девочка, общественница, и сказала: "Пойдешь на ремонт общежития на Стромынку". Я решил, что меня берут, уж если так. Меня зачислили на классическое отделение, не спросив меня. Надо сказать, что это был действительно перст божий. Таким образом, я оказался на филологическом факультете МГУ.

Михаил Соколов: Кто там преподавал?

Борис Хазанов: На классическом отделении патриархом московской, да и всей русской классической филологии был Сергей Иванович Соболевский. Эти старики, которые нас наставляли – это были замечательные люди, это были очень эрудированные люди, высококультурные, обломки старой русской интеллигенции, самого такого высшего ее слоя. Таким был Сергей Иванович Соболевский, человек, как это обычно бывает, очень скромный. И я даже помню, как он, например, в прихожей нашего кабинета, а туда надо было карабкаться на 4 этаж, он сидел в шубе и шапке, опирался на палку, ждал, когда начнется его лекция. Но это был редкий случай. Он был очень стар, и я его видел всего несколько раз на заседаниях кафедры, куда приглашались студенты.
Заведующим кафедрой был Сергей Иванович Радциг - это был тоже очень известный ученый, ученик Соболевского, как вообще вся эта компания. Латинский язык преподавал доцент Дынников, прелестный такой был человек. Греческий язык преподавал, вел занятия Павел Матвеевич Шендяпин, тоже человек, которого я помню очень хорошо, его любили очень. Потом в конце, незадолго до моего крушения, вся атмосфера очень менялась - это было время постановлений, все это проходило мимо классического отделения, это был какой-то островок такой.

Михаил Соколов: То есть с космополитами там не боролись?

Борис Хазанов: Нет, этим там не занимались. Но я помню, например, как Сергей Иванович Радциг говорил: «Мы должны отметить близящееся 70-летие товарища Сталина». Ч то вообще звучало в этих стенах немножко странно. Потому что, когда отмечалось 70-летие самого Радцига, он выступил перед студентами с латинской речью.
В конце концов, там тоже появились «борцы». Вообще на факультете стали появляться такие троглодиты – это целая история.

Михаил Соколов:
А на что жили студенты?

Борис Хазанов: На что жили студенты – это вопрос. Главным образом на поддержку родителей. Я, например, жил благодаря тому, что я жил с родителями. Я получал стипендию, стипендию я отдавал моей матери и все. Жили очень бедно. Но дело в том, что в этом возрасте и особенно в то время особый мужской шик: заботиться об одежде – это недостойно. Ходили в отрепьях. Умудрялись красиво одеться только девушки. Я обычно не обедал, я так перебивался чем-то. Вечером я приходил, дома кушал. Я носил железнодорожную шинель моего отца, такую перешитую, ходил с огромными заплатами на заднице на штанах и даже стеснялся. А в аудиториях было холодно, и под этим предлогом я не снимал шинель.

Михаил Соколов:
Куда ходили студенты?

Борис Хазанов: Я пытался об этом написать. Дело в том, что при том, что была бедность, что у многих опыт тяжелой и очень прозаической жизни был накоплен более-менее, это было вместе с тем ханжеское, пуританское общество. По крайней мере, среди интеллигентной молодежи это очень хорошо чувствовалось. Отношение полов были очень затруднены. Просто так ухаживать – это невозможно было. Показать свою симпатию не только для девушек, но и для ребят было очень трудно. Литература была абсолютно, пол, все, что связано с полом и вообще с нижней половиной тела – это вторая крамола.

Михаил Соколов: Моральное разложение?

Борис Хазанов: Да. Мы жили просто в таком обществе полицейской морали полицейской нравственности. И вы говорите, где можно было выпить? Негде было выпить.
Я говорю только об этой интеллигентной молодежи. Другая молодежь, вероятно, и вела себя, и развлекалась совершенно иначе. В то время очень многие стороны жизни были для меня совершенно закрыты.
А так, во-первых, спиртные напитки очень дороги. Представить себе, что ты приглашаешь девушку в кафе, просто невозможно, потому что таких кафе не существует. Если они существуют, то либо для очень богатых людей, либо для забулдыг, куда никого не приведешь. Приглашать к себе домой тоже невозможно, потому что все живут в тесноте, взрослые мешают. Правда, в то время были в очень большом ходу танцы. Я сам обожал танцы. Танцевать можно было у кого-нибудь дома, собиралась молодежь. Патефон, родители скромно удалялись, стол сдвигался в сторону и танцевали. При этом какой-нибудь шикарный молодой человек из какой-то особой семьи демонстрировал необыкновенное танго.

Михаил Соколов: То есть танцы были формой общения?

Борис Хазанов: Танцы были формой общения. В университете устраивались балы, которые я очень любил. На этих балах на двух или на трех этажах сидели духовые оркестры, и всюду на всем свободном месте, это я говорю о старом университетском здании, то, что называется аудиторный корпус, с большой парадной лестницей, с двумя алебастровыми статуями Ленина и Сталина справа и слева.

Михаил Соколов: А плясали где?

Борис Хазанов: Прямо эта галерея, на этой галерее вокруг балюстрады. Не плясали, а танцевали, пардон. Но и в клубе можно было, так бывало на больших праздниках, новый год, например, клуб тоже, который сейчас захвачен церковью, а тогда был большой зал, и приходили люди и посторонние, можно было с собой привести. Но тот, кто знал, тот мог пройти без всякого билета и знал внутренний переход, можно было изнутри попасть в клуб. И один только звук духового оркестра возбуждал сильнее, чем шампанское. Это было действительно изумительное чувство - услышать этот звук.

Михаил Соколов: Вы учились, танцы, еще что-то…

Борис Хазанов: Я ходил в консерваторию.

Михаил Соколов: Вдруг вас достала политика.

Борис Хазанов: Это банальная история, ничего такого тут особенного нет. Это произошло постепенно. Во-первых, я когда жил в эвакуации и потом, позже я сделал открытие, которое, как я думал, сделал я один, писал в своем дневнике, который я потом уничтожил. Открытие состояло в том, что хотя мы, то есть Советский Союз, воевали с фашистской Германией и победили фашистскую Германию, но мы сами не лучше, у нас тоже фашизм.

Михаил Соколов: Вы так и писали?

Борис Хазанов: Да. Фашистское государство. И в самом деле, бросается в глаза это сходство: однопартийная система, во главе страны фюрер, вождь, которого воспевают или характеризуют в одних и тех же выражениях. Величайший полководец всех времен и народов – так назывался Гитлер.
О существовании тайной полиции, то есть в то время это уже был МГБ, я хотя и знал, но как-то очень смутно. Вообще очень странно, я, например, совершенно не знал, думаю, не только я, о том, что большое здание на Лубянке, к которому после войны пристроили еще одно такое большое, а позже еще одно построено и так далее, что там внутри находится тюрьма, а на крыше прогулочные дворы. Я об этом совершенно не знал.
Я вообще, когда меня туда привезли, я не знал, где я нахожусь. Только когда мне дали квитанцию об изъятии ремня и других мелких вещей, я увидел штамп "внутренняя тюрьма". Я знал, что я нахожусь на Лубянке, но где, что.
Так вот, понимаете, начались разговоры с приятелями, целые дискуссии небольшие. Потом какие-то дурацкие планы - надо что-то делать, надо открыть людям глаза, еще что-то. Я прочитал роман Ганса Фаллады, я о нем писал, "Каждый умирает в одиночку". И у меня мысль: там Квангель пишет открытки и распространяет их, может быть нам тоже этим заняться. Все это только разговоры, конечно.
И потом еще в моем деле было высказывание одной нашей студентки, всех, видимо, потом вызывали, не сыграло никакой роли, но я помню, она говорила, что я и мой товарищ говорим друг с другом по латыни, чтобы нас поняли, издевательски называя, там не говорилось товарища Сталина, там говорилось - одного из руководителей. "Наш отец" мы его называли.
Мы, конечно, смеялись, как и очень многие, над "Кратким курсом", из которого я помню много цитат, "Краткий курс истории ВКП(б)". Я ее, между прочим, еще подростком читал, этот раздел о диалектическом и историческом материализме, в который я тогда еще верил.
Это какая-то смесь самого настоящего ребячества с необыкновенной интеллектуальной заносчивостью и хождением по краю, которого не видят.

Михаил Соколов: От неведения?

Борис Хазанов: От неведения. Например, то обстоятельство, что к нам был приставлен стукач. Мой товарищ, нас было двое, потом появилось трое, третий был стукач.

Михаил Соколов: Персональный стукач по вашу душу?

Борис Хазанов: Да, конечно. Это было на поверхности просто, и тем не менее, это не приходило в голову.

Михаил Соколов: И сколько он с вами работал?

Борис Хазанов: Мы подружились, я помню, это было в самом начале, мы – это я и мой товарищ, с которым я вместе учился на классическом отделении, который был тоже арестован одновременно, в ту же ночь. Он был поэт, потом стал довольно известным поэтом-переводчиком, его псевдоним был Яков Сербин, его звали Яша Меерович.
Мы подружились с еще одним нашим ровесником, он жив сейчас, он много занимался делами, связанными, он был колымчанин, издавал, его звали Сема Виленский. Сема Виленский был арестован летом 1948 года, и мы думали тогда, что мы тоже должны будем. Тогда я занимался тем, что уничтожил свой дневник, спустил его в сортир. А Яша уничтожил свои стихи довольно безобидные. Мы ходили вечером, бросали их в урны. Время шло, и ничего не было.
Но зато мы подружились с товарищем Семы Виленского, который был друг его детства, это был мальчик по имени Сева, Всеволод Колесников, который был, это было сразу видно, из состоятельной семьи, прекрасно одет, который приходил к нам в университет. Сам он учился в Военном институте иностранных языков. Тогда я, конечно, не знал, что собой представляет этот институт. Ходил он всегда в штатском. Но, я помню, как-то раз он появился в военной форме. Там полагалось на занятия ходить в военной форме. Гораздо позже стало известно, что его отец сотрудник органов. Понимаете, все это на поверхности. Например, то обстоятельство, что он никогда не приглашал к себе домой, а мы ходили друг к другу запросто.

Михаил Соколов: Вас взяли в разработку?

Борис Хазанов: Он посадил Сему сначала, а потом был приставлен к нам, была такая дружба. Может быть это была черта молодежи того времени. С одной стороны я жил в эвакуации, я научился многим вещам - сажать и обрабатывать овощи, ездить куда-то, вообще увидел, как живет деревня, какой-то опыт приобрел. И это было со многими другими, мы могли еще более теснее познакомиться с настоящей жестокой жизнью. Это было с одной стороны.
А с другой стороны, конечно, существовала такая общая инфантильность, инфантильность девочек и инфантильность ребят – такая особенность этого времени. Молодежь очень медленно взрослела, особенно ребята. Биологически или физиологически - это естественное дело. Известно, что девочки созревают раньше, чем мальчики – это все понятно. Но тут еще и социальная незрелость абсолютная при том, что мы жили в жестоком обществе. Но это было общество, где все было замаскировано, все было задрапировано, где газеты представляли собой постоянные потоки лжи.

Михаил Соколов: То есть это все не соответствовало реальной жизни?

Борис Хазанов: Абсолютно. Сводка погоды, может быть, заслуживала доверия. Мне как-то пришлось просматривать в библиотеке номера газеты - это была такая газета, которая существовала, между прочим, почти до самого конца, до последних дней апреля 1945 года, которая имела подзаголовок "Боевой листок германской Национал-социалистической партии". Это был действительно образцовый пропагандистский листок, где все от начала до конца был барабанный бой и все такое. "Правда" или "Известия", "Известия" может быть в меньшей степени, но особенно "Правда", а также такие газетки, в университете выпускавшиеся и так далее, приближались к этому идеалу.

Михаил Соколов: Но не догоняли?

Борис Хазанов: Там все-таки иногда было, что не представляло собой такого откровенного идеологического пафоса. Но то, что газеты лгали всем и каждому - это люди и так знали. Тем не менее…

Михаил Соколов: За вами пришли, в конце концов?

Борис Хазанов: Да, в конце концов, пришли.

Михаил Соколов: Домой?

Борис Хазанов: Домой ночью, как тогда полагалось. Не пришли, а приехали. Это был 1949-й.

Михаил Соколов: Уже разгар космополитских кампаний?

Борис Хазанов: Между прочим, я помню, когда я находился под следствием, следствием можно было условно назвать, такой там был начальник 5 управления полковник Шумаков. Он, например, говорил: «Все евреи - агенты Трумэна». Но я должен сказать, что мое дело, хотя я именовался космополитом и таким, и сяким, это не было таким антисемитским делом. Какой-то подтекст, вероятно, существовал. Но вообще, знаете, это было гротескное время.
Единственное, что было странным, может быть и необъяснимым, можно было задать себе вопрос: какого хрена человека 5 месяцев держат в тюрьме, кормят и так далее, содержат всю эту когорту следователей, начальников всех рангов, следственный отдел, пишутся тонны бумаги и все такое прочее, когда все решено заранее, а лагеря нуждаются в рабочей силе?
Только в лагере становится ясно, что настоящий повод, настоящая причина – это не только политический террор, политический террор – террором, но нужно работать. И работать там, куда добровольно никто не поедет. Нужно рыть каналы, нужно валить лес, нужно добывать уголь, урановые разработки, на Новой земле целые гавани, города, железные дороги - все это нужно строить. Нужна рабочая сила. А тут, понимаете, людей много. В свое время в освобожденные районы приезжали машины тогдашнего НКВД и гребли людей просто. Сам факт пребывания на оккупированной территории уже был криминалом. Можно было задать себе вопрос: можно было без ущерба для дела, тем более, что суда не было, было особое совещание заочное, похерить всю эту машину бюрократическую, органы, как известно, не ошибаются, и в лагерь. Оформление дел – и поехал.

Михаил Соколов: Так было с теми, кто попал под высылку, ссылку, действительно, в Прибалтике в 1940 году.

Борис Хазанов: Тут этот вопрос не может быть серьезным. Потому что органы имели свою славную историю, свои традиции.

Михаил Соколов: То есть бюрократия должна была работать?

Борис Хазанов: Бюрократия должна обязательно работать. Кроме того это была такая в своем роде уникальная организация, которая располагала и своей собственной юриспруденцией, и собственной пенитенциарной системой, там было все сразу. Она занималась сыском, вылавливанием, следствием, законным или квази-законным оформлением, вплоть до мест заключения. Были такие огромные корабли, сейчас, наверное, тоже существуют, со своей электростанцией, со своей телефонной станцией…

Михаил Соколов: И они за вами пришли? А как это было?

Борис Хазанов: Это было ночью, вероятно, в два часа ночи, я спал, и мои родители спали. Проверка паспортов – это была обычная формула, нужно было ее знать. Входят в коридор, а из коридора в комнату, входит лейтенант в форме, входит еще какой-то хмырь, входит управдом и еще человека два-три для проведения обыска потом. "Где такой-то?". "А вот он тут". Вас будят, спрашивают имя и фамилию, а потом вручают ордер на арест. Я еще сидел в постели, я спал на диване. Ордер на арест подписан Абакумовым, был такой человек.

Михаил Соколов: Министр.

Борис Хазанов: Министр, да.

Михаил Соколов: Лично министр?

Борис Хазанов:
Наверное, какая-то, тысячи, сотни тысяч, он не мог все, но, во всяком случае, стоит подпись - Абакумов. Тут стоят мои родители, мой маленький брат спит, не проснулся. Родители совершенно в полной растерянности. Какие-то сборы, что взять с собой – мыло, порошок, носки, еще что-то. Моя мачеха мечется, не знает, что собрать. После этого мы выходим, кто-то впереди, кто-то сзади, машина стоит легковая с темными стеклами. А после моего ухода начинается обыск, во время которого, ничего особенного они не могли там найти, но пропала моя переписка с моим двоюродным дядей, которую я вел, когда находился в эвакуации, его письма пропали, а мне очень жалко было. Мои тетрадки какие-то студенческие.

Михаил Соколов: Вас повезли на Лубянку?

Борис Хазанов: Меня провезли. Я жил у Красных ворот, повезли меня не по улице Кирова, по Мясницкой, самый короткий путь, а повезли по Садовому кольцу, то есть до Земляного вала, потом повернули на Покровку, потом с Покровки на Ильинку, подъехали к воротам огромным, эти ворота открылись, въехали во двор. Потом в подвал. В подвале первым делом стрижка наголо, холодный душ - с этого начиналось. Потом бокс, фотографировать. Эти дела не уничтожались, где-то это лежит все.

Михаил Соколов:
А на допрос когда вы попали, сразу же?

Борис Хазанов: Сразу же утром. Ночью я почти не спал, потому что я был в боксе, где нельзя ни лечь, ничего.

Михаил Соколов: Метр на метр?

Борис Хазанов: Да. Вы стоите там.

Михаил Соколов: Сесть можно было?

Борис Хазанов: Я не помню, вроде бы, может быть, и можно было. Я помню, как я стоял и как-то весь боролся со сном. Потом я услышал, как привезли кого-то и, видимо, поместили рядом со мной. Вертухай, надзиратель что-то спросил, и этот человек сказал – "Да". И я узнал моего товарища...

часть вторая