Вытряхивая старый портфель

Varia


1. Предательство языка

На уроке латыни приводился пример двойственности родительного падежа: timor hostium, страх врагов. Это может быть страх, внушаемый врагами, и страх, который испытывают сами враги. Таково предательство языка – словосочетание само по себе двусмысленное. Мы предаём язык, но можем сами стать жертвой его предательства. Я и мой язык – поочерёдно становимся по отношению друг к другу предателями.

С самого начала тень измены сопровождает тебя, едва только ты поддался соблазну писательства. Льстишь себя надеждой овладеть языком. Жалкая иллюзия! Осознать себя, свою неповторимность, понять, кто это такой, тот, кто (как формулирует Ролан Барт), говорит о себе «я», чтобы облечь свои откровения в обманчивые одежды языка. «Искренность! – вздыхает двуликий персонаж Андре Жида, – что значит быть искренним?» Твоя литература, не правда ли, как женщина, облачаясь, разоблачает себя, одевается, чтобы казаться раздетой.

Но лишь такоц ценой, соблюдая, а лучше сказать, навязывая тебе правила языковой игры, она обещает свою любовь. Только тогда литература выполнит своё высшее предназначение. И твоя душа, призрак без будущего, окажется, наконец, в вожделенном потустороннем мире.

Февраль 2014

2. Из предисловия к «Запаху звезд»

...Я решаюсь публиковать эту повесть, относящуюся к первым временам моей литературной работы, хорошо понимая, что её тема не вызовет интереса у сегодняшних читателей в России. Кому охота ворошить прошлое. Вопрос, однако, в том, удалось ли это прошлое отменить. «Запах звёзд» не есть обвинительный документ, повесть не ставила и не ставит перед собой задачу разоблачить кого-либо или что-либо. Она написана не ради того, чтобы заставить читателя задуматься, можно ли быть уверенным, что лагерь больше не возвратится. Но она притязает на то, чтобы оживить кусок жизни, о которой принято говорить, – если кто-то вообще о ней помнит, – что она была и сплыла. Жизни, о которой всем хотелось бы думать как о более или менее случайном, преходящем эпизоде национальной истории.

Я не хочу здесь касаться вопроса, в какой мере лагерный образ жизни отвечал традициям страны, где крепостное право было отменено лишь каких-нибудь полтораста лет тому назад, чтобы возродиться при советской власти либо в форме колхозного строя, либо в той форме, о которой здесь идёт речь. На ум приходит фраза Толстого о том, что солдат, раненный в деле, думает, будто проиграна вся кампания. Человек, отведавший лагеря, скажут мне, уверен, что это и есть самое главное в жизни народа. Лагерный фольклор зафиксировал эту иллюзию, там считали, что на воле вообще никого уже не осталось. И всё же я думаю, что лагерь представляет собой нечто коренное в истории минувшего века. Лагерная цивилизация, какой бы архаичной она ни выглядела, как бы сильно ни напоминала не только времена Грозного или Петра, но чуть ли не Египет фараонов, – в такой же степени продолжение традиций, как и принадлежность модерна. Более того, цивилизация принудительного труда в её новейшем облике представляет собой достижение всемирно-исторического значения, которым – прошу принять мои слова всерьёз – поистине вправе гордиться наша страна.

Эта цивилизация не могла бы достичь такого размаха и совершенства в иных географических условиях. Обширность России, её воронкообразная, засасывающая география, словно созданная для того, чтобы превратить наше отечество в обетованную землю массового принудительного труда, этой новейшей реализаци утопического (как считали) проекта Общего Дела на военно-дисциплинарных началах, о котором грезил Николай Фёдоров, – эта география, говорю я, позволила в глухой тайне свозить в лагеря, эшелон за эшелоном, на протяжении полувека, десятки миллионов людей. Само собой, к ним нужно добавить и колоссальный аппарат сыска, и многоступенчатую бюрократию, и вооружённую охрану. В итоге труд заключённых преобразил страну, воздвиг города и прорыл каналы, проложил железные дороги и создал целые отрасли промышленности; концлагеря размножились повсеместно, а не только в отдалённых районах Сибири, Крайнего Севера и Дальнего Востока; лагерь, как кромка леса на горизонте, стоял везде, маячил немой угрозой, и можно было бы сказать, пользуясь юнгианской терминологией, что архетип лагеря остался неистребим в коллективном бессознательном народа. Этим и объясняется настойчивое желание не дать ему вновь ожить в сознании.

Однако мы отвлеклись. Ведь никому из сидевших тогда, намертво забытых, наглухо засекреченных и как бы вовсе не существовавших, не приходило в голову, что они находятся на переднем крае национальной истории. Лагерь был новейшей модификацией подземного царства, а в аду, как известно, очень скучно.

Париж, 12 июня 2004


3. Из прошлого

(1930–1950)

Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет
Ахматова

Я чувствую, что жизнь переплескивается через меня.
Я чувствую, как меня делает история
.
Ю. Тынянов

Часть I. Поколение.

Что такое поколение? Нечто, вычленяемое из потока исторического времени. Искусственный конструкт, фрагмент истории, к которому применима сентенция Себастьяна Гафнера: «Историю сочиняют историки. История есть произведение литературы».

Время? Кто не помнит знаменитые и знаменательные слова, обронённые блаженным Августином? Знаю, говорит он (Исповедь, XI, 14), что это такое, но если меня спросят, не сумею ответить.

Так и ты. Не правда ли, отдаёшь себе отчёт в том, что источник и материал дилетантских размышлений о «поколении» – всего лишь личные воспоминания, социальная или дружеская среда, куда забросили тебя случай и год рождения, – то, что ты так живо чувствуешь, что ты пытался выразить в твоих сочинениях, – короче, то особое мирочувствие, которое серьёзные историки называют «духом времени». Но , возродить и одушевить это канувшее в прошлое умонастроение они едва ли способны. Да и не ставят перед собою такой задачи.

Так что придётся, наконец, сознаться, что поколение, которому ты якобы принадлежал, чьим законным представителем себя считаешь, – есть не что иное как ты сам, твоё обобщённое прошлое.

Конечно, я отлично помню мелочи времени, – речь идёт о первых послевоенных годах, – мелочи, которые склеивали современников в единую массу, песенки, анекдоты, летучие неологизмы, сиюминутные речения, популярные имена, герои и героини экрана, наряды девушек, болтовню эстрадных конферансье, барабанный бой газет, уставших лгать самим себе («умру, – писал Эренбург, – вы вспомните газеты шорох...»), наконец культ Вождя-каннибала, принявший клинические формы массового помешательства, – всё помню наизусть, всё стоит перед глазами, звучит и плещется в ушах. Меня, однако, занимает та безвозвратно исчезнувшая атмосфера, которая, как облако нейропаралитического газа, всех нас накрыла, заполнила лёгкие, одурманила мозг, атмосфера, о которой не смели, а чаще и не хотели поведать подневольные советские литераторы, рабы, пишущие для рабов, – летописцы и мемуаристы этой поры. Много позже редчайшим исключением оказался разве только Юрий Трифонов, – разумеется, не в «Студентах», – между тем как столь чуткий ко всему современному Илья Григорьевич Эренбург, кумир интеллигенции, пришедшей на смену поколению молодёжи, о коем речь, в своих прогремевших воспоминаниях промолчал о главной, страшной черте эпохи, не обмолвивившись ни словом о тайной полиции, о тюрьмах и лагерях, – грубо говоря, под видом панорамы времени создал великолепный и величественный фальсификат.

Невозможно говорить об обществе, породившем наше гипотетическое поколение, потому что никакого общества в Советском Союзе не было. Был «народ-поедитель» – электрическая слава сияла над зданием Центрального универмага, – но победитель понёс такие потери, что последствия катастрофического урона ощущаются до сих пор, спустя полвека с лишком после окончания войны; такова была цена, заплаченная под водительством «величайшего полководца всех времён и народов» за спасение и возрождение режима.

Но ты собрался было говорить о поколении. Трудная тема! Шаткое, неверное слово, которое приходится брать в кавычки. В самом деле, кто такие были эти «мы», что такое наше или не наше поколение? Фантом, изобретение писателей. Впрочем, ты уже вещал об этом.

«Моё поколение» – это абстракция. Я привык считать себя закоренелым индивидуалистом. Я питаю глубокое недоверие ко всякому коллективизму. Ни с какой общественностью я ничего общего не имел и не испытывал к этому никакой охоты. Приведу ещё одну цитату. «Я поздно осознал свою принадлежность к поколению, даже как бы сопротивлялся чувству этой принадлежности». (МХаритонов, эссе «Родившийся в 37-м»).

Мне кажется, я мог бы подписаться под этими словами.

Толкуют о «нашей эпохе». Боже милостивый, какая эпоха? Рискуя впасть в неуместное острословие, можно сказать, что эпоха «эпох» в нашем отечестве попросту прекратилась. Нам остаётся вспоминать только о войне. Бывают такие страны, где история проваливается время от времени в яму.

И всё-таки! Ныряя в омут минувшего, я принужден буду признать, что в самом деле принадлежал к тому сомнительному «мы», которое за неимением нужного термина должен назвать поколением, – в данном случае, увы, всего лишь к поколению московской интеллигентной молодёжи ранних послевоенных лет. (Судьба пощадила меня: я достиг тогдашнего призывного возраста к концу войны.)

Поистине это было одинокое, неприкаянное и распылённое поколение, и не только потому, что всякое проявление, любая попытка сплотиться, группа единомышленников, дружеский кружок, немедленно привлекали внимание вездесущей тайной полиции, прослаивались доносчиками и заканчивались арестами. Но и потому, что мы были квази-поколением с начисто вытравленным инстинктом солидарности, воспитаны всеобщим страхом и вечной необходимостью быть на-чеку, приучены к повсеместному подслушиванию и подглядыванию. Потому что мы угодили в расщелину истории. Всем нам было суждено жить и изживать нашу юность в гнуснейшую пору советского времени.

Сказать о нас, что мы, внуки мёртвящих тридцатых годов, дети военных лет, так и не сумевшие дозреть до того, чтобы стать поколением в полном и подлинном смысле, сказать, что мы не знали жизни, было бы и правдой, и неправдой. Нет, с реальностью повседневного существования в СССР, чудовищным бытом, нищетой, голодом, вечной нехваткой всего и т.д. и т.п., были мы очень даже знакомы, сталкивались весьма чувствительно и достаточно рано. Перед этими сиротливыми кулисами, наперекор всему, разыгрывалась трагикомедия нашей судьбы, ютилась по углам наша молодость, поколение одиночек, типичными чертами которого парадоксальным образом стали какая-то странная, всё ещё не преодолённая невзрослость, застенчивость и стыдливость. Стороннего наблюдателя должно было поразить наше пуританство, воспитанное и внедрённое ханжеской полицейской моралью, невежество в вопросах пола, подростковый страх перед женской телесностью и полнейшее непонимание женской сексуальности у юношей, раз и навсегда заученная поза самообороны перед самой робкой мужской инициативой у девушек, какой-то духовный (да и физический) запор вкупе с неизбежным следствием подобного воспитания – обоюдной скованностью и бесчисленными словесными табу... Короче, богатейший материал для фрейдистских умозаключений – в стране, где психоанализ был не просто запрещён, но чуть ли не приравнен к политической крамоле. Искалеченное поколение, вот кем мы были.


Часть II. Мёртвое десятилетие

Собственно, автор этих заметок не вправе называть Тридцатые годы мёртвыми. Для меня они – счастливое (более или менее) время. В 32-м родители переехали из Ленинграда; мне было четыре года. С тех пор началось московское детство в бывшем доходном, построенном на рубеже века доме № 3/2 по Большому Козловскому переулку, на углу Боярского и в ближних улочках и переулках – Машковом, Фурманном, Большом и Малом Харитоньевском, на Чистых прудах, на Мясницкой, переименованной в улицу Кирова, у Красных ворот. Никаких ворот уже не существовало, не осталось и деревьев на Садовом кольце.

Что это было за время? Бывает, что история проваливается в яму, истощив свои движущие силы и творческие ресурсы, – так случилось с нами, со всей нашей страной. Таков был итог предыдущего, второго десятилетия. Почти насмешкой звучит диковинная фраза Тынянова, приведённая мною в качестве эпиграфа. Мы жили в эпоху, которой не было. И всё же, если можно говорить (вслед за Лидией Гинзбург, Кириллом Кобриным и другими) о людях 20-х годов как о поколении, осознававшем свою особую историческую роль, то почему бы не обособить, не выделить пришедшее им на смену, а лучше сказать, выкарабкавшееся из расщелины поколение 30-х? Ему досталось наследство, чьё эпохальное значение с большим опозданием дошло до сознания наших отцов. Именно они, люди второго десятилетия, якобы не утратившие (если верить Тынянову) историческое чутьё, стали современниками некоего почти мифологического конца времён – победы карлика над партийными диадохами – соперниками в кровавой борьбе за власть – и окончательного прощания с революцией.

О том, что триумф и воцарение карлика означает наступление новой эпохи, о том, что век-волкодав, по слову Мандельштама, на пороге, что громогласно объявленная цель и задача сотворения будущего человека будет успешно решена и на свет явится новый Адам – советский человек, – люди 20-х годов не догадывались. Вслед за побеждёнными их ожидали подвалы и крематории тайной полиции – государства в государстве.

Разумеется, мои сверстники, мальчики и девочки, игравшие в начертанные мелом на асфальте «классики», в «колдунчики», в «двенадцать палочек», бегавшие и прыгавшие в тесном каменном дворе нашего дома, между пожарными лестницами и верёвками с мокрым бельём на деревянных прищепках, – разумеется, не подозревали, что когда-нибудь они станут душеприказчиками своих отцов и дедов, – самосознание третьего послереволюционного поколения пробудилось куда позже. Чего стоил детский опыт? Да мы и не были и не стали – о чём уже говорилось – поколением в том смысле, в каком некогда употреблялось это слово. Понадобился вулканический взрыв, нужна была катастрофа Второй мировой войны и вражеского нашествия, обессмыслившая все слова.

Я не могу припомнить, когда, на каком этапе работы мне явился образ, заимствованный из древнеисландской Младшей Эдды, – центральная метафора моего романа о финале истории – «Нагльфар в океане времён».

«Внимайте мне, все священные роды, великие с малыми, Хеймдаля дети! óдин, ты хочешь, чтоб я рассказала о прошлом всех сущих, о древнем, что помню...»

Так начинает прорицательница Вёльва свою песнь о минувших временах в Младшей Эдде.

О том, что близится Рагнарёк, гибель богов и конец мира, повествует Старшая Эдда.

«…Тогда спросил Ганглери: что рассказывают о Рагнарёке? Я до сих пор о нём ничего не слышал. Отвечал Хох: повествуют о нём великое и разное. И прежде всего, что наступит зима, завоют ветры со всех сторон, ударит мороз, и посыплется снег, и не будет солнечного света. Придут три зимы, а лета между ними не будет.

Затем случится нечто совсем великое, волк пожрет солнце. Другой волк похитит месяц. И придет третий волк, именем Фенрир. И змей Мидгард в гневе сожмется в кольца, и море ринется на землю».

«Тогда сорвется с якоря корабль Нагльфар, построенный из ногтей мертвецов. Оттого надо следить за тем, чтобы кто-нибудь не умер с неостриженными ногтями; ибо каждый такой прибавляет материал, из которого будет выстроен Нагльфар. Боги и люди хотят, чтоб он не был готов как можно дольше. Но великие волны залили землю, и плывет в даль морей Нагльфар».

Нагльфар, корабль-призрак из ногтей мертвецов, – это наш дом. Однажды он сорвётся с якоря, и наступит конец света. Это близящийся конец тридцатых годов, мёртвое, потустороннее время – промежуток между Большим террором и началом великой войны. Жители дома затаились в тесноте своих коммунальных квартир, в вечном страхе и суеверном предчувствии новых событий, царствует гробовая тишина, провал истории. Окончально обесценилась революционная романтика, выцвели пурпурные, цвéта жертвенной крови, знамёна, износились идеалы, светлое будущее не состоялось. И только девочка-хулиганка Люба (у которой был прототип), изнурённая физически и морально начинающимся созреванием, садистически-жестокая, наглая и отважная, – всё ещё не умерший дух бунта, ангел революции, – возмущает тишину и хилый порядок, навстречу неосознанному ожиданию, когда грянет гром, развеется духота и всколыхнётся безжизненная жизнь – грядёт конец света, исландский Рагнарёк. Дальнейшее толкование, вся система символов, на которой построено моё произведение, – остаётся открытой.


Часть III. Жатва

Итак по плодам их узнаете их
(Мф. 7:16)

Седьмого декабря 1917 года, вскоре после октябрьского переворота и захвата власти, вождь партии большевиков вручил одному из своих приближённых записку с проектом главнейшего учреждения нового режима — Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем. В ближайшие дни Дзержинский представил Ленину программу работы. В этом по своему замечательном документе впервые появляется оксюморон «революционная законность». О появлении нового института госбезопасности сообщила газета «Известия» 10 (23) декабря 1917 года.

Так родились Органы, эти неумирающие тестикулы каннибальского режима, без которых наше государство непредставимо на всём протяжении его истории.

С годами тайная полиция переросла сама себя. Это была универсальная организация, выполнявшая и сыскные, и следственные, и псевдосудебные, и карательные функции, служившая одновременно инструментом тотального контроля и устрашения и рычагом экономики: уже в тридцатых годах стало ясно, что создание новых отраслей промышленности, добыча полезных ископаемых, освоение новых регионов, грандиозные стройки, неслыханная милитаризация, короче, всё то, что подразумевалось под строительством коммунизма, без системы принудительного труда невозможно. К жертвам террора присоединились сгинушие в лагерях. В конечном счёте вся государственная машина в большей или меньшей степени оказалась в ведении тайной полиции. Такова была логика породившего её строя.

Урон, нанесённый народонаселению бывшей Российской империи и русской культуре тайной полицией, никогда не исчезавшей, обозначавшей себя разными, но синонимичными аббревиатурами: ВЧК, ГПУ, ОГПУ, НКВД, МВД, НКГБ, МГБ, КГБ, вплоть до нынешней ФСБ, не поддаётся учёту. Неисчислимо количество человеческих жертв, сопоставимое с потерями, причинёнными войной. Нет конца мартирологу выдающихся умов и дарований – писателей, поэтов, мыслителей, художников учёных. Страх, общественная кастрация, беспомощность, повсеместная слежка и доносительство деморализовали народ. Дыхание концлагерей, усеявших, словно сыпь, огромное тело безнадёжно больной страны, надолго, если не навсегда, отравили наше отечество.

И что же?

Кровавая гадина оказалась бессмертной. Палачи пережили всё на свете: советскую власть, идеологию, партию, коммунизм — и благоденствуют. Поразительно, что перед лицом многолетних массовых злодеяний мы не слышали ни об одном судебном процессе. Никто не решился указать на бывших бонз преступного режима, напомнить прихлебателям этого режима, его идеологам и певцам, всем, кто танцевал с дьяволом, – mitgettanzt, по выражению Томаса Манна, об их прошлом. Организация с неконтролируемым бюджетом, располагающая собственными вооружёнными силами, многоголовым штатом, не распущена.

Общественное мнение (если оно существует) разделилось. Кто-то толкует о пользе и необходимости контрразведки, разведки и пр. Эти доводы в нашем случае, перед кулисами источающего трупный запах прошлого, не заслуживают серьёзного обсуждения. Другие говорят: довольно об этом, слыхали, и не раз. Забудем.

Так всё и остаётся. Площадь в сердце Москвы не распахана. Не снесена до основания, как некогда парижская Бастилия, зловещая цитадель, не уничтожен комплекс окруживших её зданий. Не раскрыты «оперативные дела» убитых, не обнародованы имена преступников — генералов, офицеров, следователей, прокуроров, провокаторов, оперуполномоченных и т.п. Не разобран и не вывезен куда-нибудь подальще мавзолей на центральной площади столицы с его содержимым, не выброшены на свалку калечащие пятисотлетнюю итальянскую зубчатую стену мемориальные доски с именами поганцев – «верных ленинцев». Всё остаётся по-прежнему – доколе?

2013


4. Генеалогические грёзы

Наклонись над струйкой, следи за тем, как вода вырывается из-под камня, скользит и вьётся, и вливается в озерцо. И, успокоившись, течёт между травами и корнями деревьев, по песчаному руслу. Проводи её глазами, покуда она не исчезнет из виду. Сколько времени понадобилось воде, чтобы пробиться сквозь толщу земли, отыскать трещину в окаменелостях далёкого прошлого, растворить в себе соль веков. Подумай о том, что твоя жизнь, единственная, замкнутая в себе, на самом деле только пробег ручейка от порога к другому порогу: не правда ли, мы не догадывались, что в нас продолжается подземный ток, что ты сам – бегущая вода. Из тёмных недр прорывается безмолвие голосов, так бывает во сне, так даёт о себе знать череда предков, ты понятия не имеешь о них. А между тем ты их продолжение. Ты весь составлен из подробностей, накопленных ими, ты их совокупный портрет. Ты сбриваешь рыжую, уже поседевшую щетину на щеках – её оставил тебе в наследство пращур, современник царя Давида, а ему – патриарх Иаков, тот, кто поцеловал у колодца смуглую девочку с тёмными сосками, с лоном, как ночь, и с тех пор чёрная и рыжая масть спорили в поколениях твоих предков. Ты вперяешься в молочный экран и раздумываешь над каждой фразой, лелеешь и пестуешь язык, это потому, что твой согбенный прадед весь век вперялся в зеркальные строки священного языка и обожествил алфавит. Ты лежишь на пороге своего дома в Вормсе в годину чумы, с проломленным черепом – тебя обвинили в распространении заразы; ты в очереди перед газовой камерой, и рядом с тобою стоит босой пророк из Галилеи, царь иудейский, чтобы вместе с тобой, со своей верой, которую он возвестил в Иерусалиме, вместе со всеми вами вдохнуть циклон Б и сгореть в печах. Потому что с теми, кого из века в век изгоняли и убивали за несогласие признать Христа богом и, наконец, сожгли в печах, вместе с ними сгорело и христианство. Да, мы древний народ, мы поплавок, качающийся на поверхности взбаламученных вод, там, где на страшной глубине, занесённые илом, лежат целые цивилизации. И вот теперь ты остановился, тайный двойник, в зелёном лесу, и не можешь оторвать взгляд от родника – что стоит копнуть лопатой и засыпать его землёй!


4. Жизнь

В былые времена, в потустороннем пристанище снов, я вставал первым. Румяный Гелиос уже нахлёстывал лошадей, стоя между двумя крутящимися колёсами своей повозки, и целился из лука. Я шёл по пустынной улице, стараясь увернуться от стрел, булочная под фирменной вывеской придворного поставщика Hofpfisterei, уже была открыта, за прилавком ожидала покупателей белокурая пышнотелая продавщица, ещё дышащая ночной негой. Она знала меня, не спрашивая тотчас упаковывала горячие булочки, полбуханки пахучего ржаного хлеба. Я вручал ей кошелёк, она сама вынимала мелочь, сколько нужно, и я плёлся с моей добычей домой. В кухне я готовил чай для Лоры, кофе для себя, разрезал и смазывал конфитюром булочки, раскладывал бутерброды. Моя жена, слегка заспанная, сияющая, как сама заря, в белом байковом халате выходила из коридора.

А бывало и так, что мы оба поднимались спозаранку, наскоро одевались и спускались в подземный гараж. Жена моя усаживалась за рулём, я рядом, и мы катили вдоль по Козима-штрассе, минуя Иоганнескирхен, по автобану в направлении Исманингена, сворачивали в узкий проезд, – всё путешествие до городского озера Ферингазее занимало пятнадцать минут.

Пустынное озеро на рассвете, гладкое и блестящее, как зеркало, под бледноголубым безоблачным небом, стояло перед нами, слабый плеск смутил его молчание – несколько шагов по росистой траве, и я вхожу в воду. Сердитый лебедь, хозяин этих мест, неспешно выплывает из прибрежных зарослей, где, вероятно, он провёл ночь. Яркий свет, голоса незваных гостей разбудили его.

Вслед за мной, ёжась и слабо вскрикивая от прохлады, Лора опасливо вступает и уже через несколько минут заплывает так далеко, что я, в тревоге, с трудом различаю её резиновую шапочку. Солнце слепит глаза. Я плыву, отстав от неё, на большом расстоянии, мимо полуострова, который здесь почему-то считается островом. Остров нудистов. Там уже появились первые энтузиасты. Я украдкой оглядываюсь туда мимоходом или, лучше сказать, мимоплавом, щурясь от блеска вод, зная заранее, что, лишившись одежды, женщины теряют себя – свою тайну и привлекательность.

Мы возвращаемся, нас ждёт роскошный завтрак. Радость жизни, которой учила меня подруга, исчезнувшая в пристанище сновидений.

2014